Читаем Некрополь полностью

совсем уже сед. Глаза еще боле выцвели — стали почти что белыми.

С осени он переехал в город — и весь русский Берлин стал любопытным и злым

свидетелем его истерики. Ее видели, ей радовались, над ней насмехались слишком

многие. Скажу о ней покороче. Выражалась она главным образом в пьяных танцах,

которым он предавался в разных берлинских Dielen. Не в том дело, что танцовал он плохо,

а в том, что он танцовал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои

"вариации" — искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем,

за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму,

порой даже и непристойную.

Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы

позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались — в Берлине это почти

оскорбление. Третьим запрещали мужья, отцы. То был не просто танец пьяного человека:

то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой,

дьявольская гримаса себе самому — чтобы через себя показать ее Дорнаху. Дорнах не

выходил у него из головы. По всякому поводу он мыслию возвращался к Штейнеру.

Однажды, едучи со мной в Untergrund-е и нечаянно поступая вполне по-прутковски:

русские, окружающим непонятные слова шепча на ухо, а немецкие выкрикивая на весь

вагон, он сказал мне:

— Хочется вот поехать в Дорнах, да крикнуть д-ру Штейнеру, как уличные

мальчишки кричат: Herr Doktor, Sie sind ein alter Affe!

Он словно старался падать все ниже. Как знать, может быть и надеялся: услышат,

окликнут... Но Дорнах не снисходил со своих высот, а Белый жил, как на угольях. Свои

страдания он "выкрикивал в форточку" — то в виде плохих стихов с редкими

проблесками гениальности, то в виде бесчисленных исповедей. Он исповедывался,

выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям:

соседям по табльдоту, ночным гулякам, смазливым пансионским горничным,

иностранным журналистам. Полувлюбился в некую Mariechen. болезненную, запуганную

девушку, дочь содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слез, когда Herr

Professor ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые танцы, а между

танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, все одну

и ту же запутанную историю, в которой она ничего не понимала.

Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его,

чуя, что пьяненький Herr Professor — не простой человек. Возвращаясь домой, раздевался

он до гола и опять плясал, выплясывая свое несчастие. Это длилось месяцами. Хотелось

иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы

заболел, свалился.

Его охраняли, за ним ухаживали: одни из любопытства, другие — с истинною

любовью. Из таких людей, опекавших его самоотверженно и любовно, хочу я назвать

двоих; С. Г. Каплуна (Сумского), его тогдашнего издателя, и поэтессу Веру Лурье. К

несчастию, он был упрямее и сильнее всех своих опекунов, вместе взятых.

Мы виделись почти каждый день, иногда с утра до глубокой ночи. Осенью

появилась в Берлине Нина Петровская, сама полу - безумная, нищая, старая, исхудалая,

хромая. 8 ноября, как раз накануне того дня, когда исполнилось одиннадцать лет со дня ее

отъезда из России, они у меня встретились, вместе ушли и вместе провели вечер. Оба

жаловались потом. Даже безумства никакого не вышло. С ними случилось самое горькое

из всего, что могло случиться: им было просто скучно друг с другом. То было последнее

на земле свидание Ренаты с Огненным Ангелом. Больше они не встречались.

С середины ноября я поселился в двух часах езды от Берлина. Белый приезжал на

три, на четыре дня, иногда на целую неделю. Каким - то чудом работал — чудесна была

его работоспособность. Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Он

привозил с собою рукописи, днем писал, вечерами читал нам написанное. То были

воспоминания о Блоке, далеко перероставшие первоначальную тему и становившиеся

воспоминаниями о символистской эпохе вообще. Мы вместе придумывали для них

заглавие. Наконец, остановились на том, которое предложила Н. Н. Берберова: "Начало

века".

Иногда его прорывало — он пил, после чего начинались сумбурные исповеди. Я

ими почти не пользуюсь в данной статье, потому что в такие минуты Белый смешивал

правду с воображением. Слушать его в этих случаях было так утомительно, что нередко я

уже и не понимал, что он говорит, и лишь делал вид, будто слушаю. Впрочем, и он, по-

видимому, не замечал собеседника. В сущности, это были монологи. Надо еще заметить,

что, окончив рассказ, он иногда тотчас забывал об этом и принимался все рассказывать

сызнова. Однажды ночью он пять раз повторил мне, одну историю. После пятого

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже