Помимо брикетов, мы топили еще и дровами, которые принесла вечером смена из туннелей. Тайком, конечно. Они несли его в штанах, вокруг пояса. Расстегивались, как контрабандисты, и клали на пол грязные дрова, и смотрели на меня вопросительным взглядом, стоит ли груз котелка дневной баланды. Так же приходил и Иванчек. Конечно, я бы дал порцию любому, даже и без этих дров, а так ее получал тот, кто оказался более находчивым, как всегда в жизни. Однако приносили мне мало, поскольку в тех двух комнатках смертность была невысока, и еды оставалось мало. В один из вечеров принес дрова молчаливый итальянец. Сложил запыленные поленья на пол, когда же я налил ему баланды в круглый красный котелок, он обнял посуду полужадно, полунежно, как это бывает только с хронически голодным человеком. Возможно, он почувствовал, что я его понимаю, поэтому дружелюбно взглянул на меня и вытащил спрятанную на груди сложенную газету. «Возьми еще это, если хочешь», — сказал он. А это был всего лишь орган итальянских рабочих в Германии. Вера в окончательную победу. Миниатюрная социальная республика Муссолини. Стереотипная пропаганда. Бумага для печи вместе с немногими поленьями, которые до этого были спрятаны за поясом. Однако шуршание газетной бумаги по прошествии стольких месяцев может вызвать в человеке волну тепла, почти что волну света. На верху столбцов были названия итальянских городов, и они неожиданно предстали передо мной со всеми своими средневековыми сводами, готическими арками, романскими порталами, фресками Джотто, равеннскими мозаиками. За печатными буквами виделись розетты, как далекий свет берега сквозь туман. А когда я преодолел искушение, с третьей страницы неожиданно посмотрело на меня лицо молодой актрисы. Она была не такой, как на киноленте памяти, а более взрослой и менее беспечной. Из-за плохой бумаги и типографского импрессионизма черты ее лица были размыты. К тому же это был портрет, освещенный светом карбидной лампы, и, может быть, в нем как раз из-за нечеткости проявились черты девушки, которую я любил в жизни. Ее внешне равнодушная улыбка, глубина ее глаз. Ее любовь к хорошим книгам. Ее пианино. И вдруг неожиданно появилось невыразимое желание, чтобы она еще была жива и ждала, что я вернусь, как Одиссей, из ада. Одновременно во мне вспыхнуло осознание того, что она до меня ушла в подземелье, откуда нет возврата, и осознание того, что из-за нар в темноте прислушивается и подстерегает меня немилосердная убийца. Я вырвал из себя ее образ так же, как мы соскребаем морскую раковину с камня, и заставил себя слушать толстоголового цыгана, храпевшего по другую сторону двери. Но в следующий момент лицо актрисы высветилось в иллюстрированном женском еженедельнике сестры, высветилась и сама комната сестры, в которой пучок солнечных лучей позолотил угол столика и корзинку для шитья на нем. Я видел лицо сестры, ее черты, которые были красиво выточены, как у актрисы. Ну, я вновь насильно прервал образы, нанизывавшиеся передо мной один за другим, но, может быть, именно из-за этого насилия, которое я учинил над самим собой, на следующее утро я вырезал портрет из газеты. Я испытывал внутренне сопротивление, так как это делало меня похожим на шофера, приклеивающего фото актрисы на стенку водительской кабины; похожим на солдата, прикалывающего фотографию на изнанку брезентовой накидки, но, однако, это меня не остановило. Даже бутылочку клея я одолжил у писаря, чтобы приклеить ее портрет на толстый картон; при этом улыбка на ее губах разгладилась, почти вся собралась в уголках. Знаю, что у меня было такое же ощущение, какое возникает у человека, когда он слышит звучание расстроенной клавиши, но неизвестно, каким наивным и упрямым инстинктом я руководствовался, когда поставил картон на табурет у своих нар в углу. Ни раньше, ни позже я не делал ничего подобного, хотя и совершил много чего еще более жалкого. Но ведь и эта банальная забывчивость не так мучила бы меня, если бы она не была связана с отъездом Дарко.