Действительно, Дарко. Шестнадцатилетний словенский паренек. Тонкая береза. Утром высокая температура, а вечером ее нет, даже слишком маленькая. Кто знает, что там у него происходило под ребрышками узкой грудной клетки. Но он продолжал оставаться в хорошем настроении. Он сидел на верхних нарах, в одной рубашке, и рассказывал, как будто бы он сидит на высокой печке в толминской[30] избе. «Ведь и там было тепло», — говорит, когда вышел приказ, что нужно эвакуировать лагерь. На востоке, конечно. А он еще тогда лежал больной, еще тогда. И слышен был грохот русских орудий, и им пришлось в одних рубашках выбежать на снег. В рубашках и в деревянных башмаках. Счастье, что они по пути стянули одеяла с нар и закутались в них. Только очень неудобно бежать замотанным в одеяло. Потому что бежать нужно по снегу, вот так. Вокруг лодыжек обвивается одеяло, если же лодыжки голые, у тебя мерзнут ноги и живот. Но мы должны были бежать, что поделаешь. А деревянные башмаки скользят, они спадают с твоих ног, все время с тебя снимаются, а эсэсовцы застреливают тех, кто больше не может. Так мы бежали до ночи. На ночь нас заперли в пустом хлеву. Мы ничего не ели, ничего не пили, потом с утра снова бежали. Еще затемно нас погнали из хлева, а тем, кто не смог, эсэсовец бабах из пистолета в голову. Так мы бежали второй день. И еще третий. А? Да, еще третий. Потом мы добрались до поезда. Но он не знает, сколько дней они были в пути в открытых вагонах. Во всяком случае, довольно много. И на них, конечно, падал снег. Большая удача, что у него все время было одеяло, если бы нет, он наверняка бы замерз. И все снова рассказывал о морозе, о голоде же почти не вспоминал и, когда говорил, задушевно улыбался, так что я боялся, что он не в себе. Ведь это было бы вовсе не удивительно. Но он просто загляделся на эту картину, глаза его как будто блестели от снега, о котором он говорил и по которому должен был бежать. А может, он улыбался не снегу и не мне, а теплоте, которая наполняла комнату и все больше возвращала его назад, к этому его воспоминанию.