Некрасов подсадил Чернышевского в санки, сел сам и на вопрос кучера — куда ехать? — ответил:
— Поезжай прямо… Куда-нибудь.
На сердце у него было легко и пусто: чистый запах снега, темное небо, тихие сияющие улицы — все показалось ему необыкновенно прекрасным, совершенно новым, никогда невиданным. Они ехали по набережной Невы. Река еще не замерзла и была особенно темной и суровой в своих белых, заснеженных берегах. Санки легко скользнули через горбатый мостик у Летнего сада, снежная пыль ударила в лицо, — Некрасов улыбнулся и распахнул на груди шубу.
Чернышевский снял очки и засунул руки в рукава. Он устал, его немного знобило, он, пожалуй, лучше поехал бы прямо домой, да не хотелось огорчать Некрасова, который, видимо, искренне наслаждался поездкой. Набережная была совсем пустынна, особняки стояли темными громадами, только в подъездах чуть теплились фонари. Чернышевский подумал, что до утра, видно, осталось очень немного времени.
— Так поедем дальше? — спросил Некрасов. — Правда, замечательная ночь?
— Ну что ж, поедем, — ответил Чернышевский. — Поедем. Ночь действительно очень хороша.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Все мы стареем и к старости делаемся неприятными. Разные недуги набрасываются на нас с остервенением, и от лежанья в постели, от ночных потов приобретаешь кислый, стариковский запах. Ты не замечал этого на себе? А я все время принюхиваюсь к собственным запахам, и мне кажется, что от меня воняет псиной…
Тургенев взял со столика склянку с духами и вылил чуть не половину себе на руки. Духи лились по белым красивым пальцам, расплылись темным пятном на шелковом одеяле, на рукаве халата, на подушке. Тургенев потер руками серебряные свои волосы, открытую шею, плечи. Нежный запах какого-то южного цветка разлился по комнате.
Диван, на котором лежал Тургенев, укрытый белоснежными простынями, занимал целый простенок между двумя дверями. Около дивана, на полу, на большой подушке спала укрытая шелковым одеялом собака. В комнате было жарко, но Тургенев жаловался, что в петербургских квартирах никак не спасешься от сквозняков, и даже в постели не снимал тонкую шерстяную фуфайку, которую носил и зимой и летом.
Он недавно приехал из Спасского и сразу же захворал. Ему казалось, что если бы он остался в деревне, болезнь не прилепилась бы к нему; он был уже недоволен тем, что приехал, и ругал Петербург. В деревне он писал новую повесть; сейчас она была закончена, прочтена и отдана в «Современник». Всякий, кто слышал ее или сам читал в рукописи, говорил, что это новый алмаз русской литературы, и Некрасов был счастлив, что ее не перехватил никакой другой журнал. Он очень боялся этого: Тургенев, при своем неумении сопротивляться чужой настойчивости, мог, сам того не желая, отдать повесть кому-нибудь другому.
Но сейчас она была уже в типографии, ей было оставлено место в первом номере журнала, и Некрасов мог не беспокоиться. Он чувствовал, что в последнее время Тургенев все дальше и дальше отходит от «Современника», и глубоко от этого страдал. Он очень любил Тургенева и был бесконечно рад, что новую повесть приняли с сочувствием, называли ее «отходной» по старой дворянской Руси и многозначительно цитировали заключительные ее строки, с призывом к молодому поколению.
Сидя около дивана, на котором лежал Тургенев, Некрасов теплыми улыбающимися глазами смотрел на больного и без всякого раздражения слушал его ворчанье по адресу новых сотрудников «Современника». Он не мог обижаться на Тургенева, особенно сейчас, когда он был тут, рядом, когда он отдал ему свою превосходную повесть, когда он перемежал свое ворчание стонами и жалобами на болезнь.
— Мне жалко тебя, понимаешь ли, искренне жалко! — вздыхая говорил Тургенев. — Ты идешь по неверному пути и не хочешь замечать этого. Это не твоя среда — все эти семинаристы в очках и в длинных сюртуках, застегнутых на все пуговицы. От них пахнет постным маслом — неужели ты этого не чувствуешь?
Некрасов, улыбаясь, ответил, что ему не приходило в голову обнюхивать Чернышевского или Добролюбова, а что касается длинных сюртуков, то это уж не такой большой грех.
— Ох, — застонал Тургенев, — с тобою стало совершенно невозможно разговаривать. Сюртук, разумеется, не самое главное. Но это же показатель того, к какому кругу людей принадлежит его обладатель. Ведь эти длинносюртучные семинаристы ненавидят все изящное: поэзию, искусство, все, что дает эстетические наслаждения. Они стремятся установить на земле грубые материалистические принципы. И ты поддаешься им. Да что там поддаешься! Поддался окончательно и предоставил журнал для высказываний этих гнусных всеотрицателей. Раньше еще кое-как можно было это терпеть, но сейчас, когда правительство само, по собственной воле, взялось за осуществление великого дела, шипеть, как твои семинаристы, просто возмутительно. Ненавижу этих литературных Робеспьеров, — смотри, они еще и тебе отрубят голову.