— Не знаю, может быть и так, но я здесь с ними мало сталкиваюсь, — сказала Панаева. — И — потом там они кристаллизуются совершенно самостоятельно, а здесь растворяются в общей массе русского общества. Русское общество в целом благородно, в России весь этот аристократический сброд тонет, в глаза не бросается. Но ведь в Италию-то ездит главным образом аристократия. Там только этих «представителей» и видишь, а в концентрированном состоянии — они невыносимы. Да и климат тоже действует, особенно на барынь. Вы бы видели, какими бесстыжими становятся там чопорные русские аристократки! На каждого смазливого итальянца готовы бросаться. «Ах, серенады, ах, гондолы, ах, жгучие глаза!» — передразнила она кого-то. — Мне было стыдно, бесконечно стыдно за границей! Ведь по этому сброду судят обо всех и говорят: русские — это дикари. Конечно, те, кто ездит по Римам и Миланам, в значительной части своей — дикари. Знаете, на римском карнавале, на этом народном веселом празднике не было больших дикарей, чем наши помещики. Я сама видела, сгорая от стыда, как компания богатых путешественников, сидя на балконе, выдумала себе такое развлечение: привязали на веревку игрушку, спустили ее вниз и, когда к ней подбегал ребенок, дергали веревку к себе, а ребенку в лицо бросали известь и твердые шарики из муки. Ребята с плачем убегали от балкона, и с каким презрением смотрел народ на эту «веселую» компанию богатых бар!
Авдотья Яковлевна с шумом отодвинула кресло, встала из-за стола и быстро заходила по комнате.
— Нет, лучше не вспоминать все это, — сказала она, остановившись перед Добролюбовым. — Напрасно я вытащила свои записные книжки, — пусть бы себе пылились в столе.
— Нет, нет, дорогая Авдотья Яковлевна, — сказал Добролюбов, взяв ее за руки. — Нет, обязательно вспоминайте, со злостью, как сейчас, и напишите об этом в своем рассказе. Это очень хорошо, все что вы увидели. Позвольте мне поцеловать вас за это, дорогой писатель Станицкий!
Он быстро и неожиданно поцеловал ее в губы и, сам растерявшись, выбежал из комнаты.
— Николай Александрович! Добролюбов! — крикнула Панаева. — Куда вы? А стихи-то некрасовские забыли?
Но он ничего не ответил. Авдотья Яковлевна улыбнулась и села к столу. Она открыла чернильницу, задумалась на минуту и начала писать.
Некрасов продолжал сидеть взаперти. Он никого к себе не пускал и нехотя отворил дверь Чернышевскому, который зашел к нему как-то поздно вечером.
Чернышевский остановился на пороге и, близоруко прищуриваясь, оглядел комнату. В комнате был беспорядок. Некрасов, желтый, растрепанный и хмурый, валялся на диване, вокруг него были разбросаны книги и журналы — он, видимо, пытался читать, да бросал книгу, едва пробежав глазами первую страницу. На столе, с рукописями и корректурами, стоял графинчик коньяку и маленькая серебряная стопка.
Чернышевский, поздоровавшись и спросив, кончил ли он уже хворать, сел в кресло, поближе к печке. Они сидели так некоторое время, не разговаривая, не зажигая свеч, и молча смотрели на веселый и яркий огонь. Василий недавно подбросил целую охапку сухих дров, и они пылали, дружно потрескивая. В соседней церкви звонили ко всенощной, и Некрасов подумал, что в деревне вот так монотонно звонят только на панихидах. Далеко разносится этот однообразный, унылый звон, и мужик в поле, услыхав его, непременно снимет шапку, перекрестится и пожелает неведомому покойнику вечного покоя и вечной памяти.
«Вечный покой — это хорошо, а вечной памяти не бывает, — думал Некрасов. — Да она и не нужна покойнику, эта вечная память. Он все забыл, отмучился, отсуетился и лежит строгий и важный в своей последней домовине».
Некрасов постарался представить себе свои собственные похороны. Что ж, вероятно, все будет очень прилично: проводить его явится десяток знакомых литераторов, над могилой произнесут торопливую скучную речь, а потом, сидя за поминальным столом, переберут все его грехи, настоящие и мнимые, и чего только не наговорят о мертвом, если и живого не щадят.
Ему было не совсем безразлично сознавать, что после его смерти может подняться целый рой сплетен, грязных историй, скверных анекдотов, сочиненных с особым усердием.
«Хорошо было бы написать автобиографию. Написать сейчас, правдиво, честно, так, чтобы близкие люди могли бы легче отличить истинные проступки от вымышленных».
Он посмотрел на Чернышевского, который, согнувшись, ворошил в печке пылающие поленья. Вот хотя бы для Чернышевского написать — пусть не думает о нем плохо.
Чернышевский поколотил кочергой полено так, что из него посыпались красноватые искры, и осторожно прикрыл дверцу. В комнате стало совсем темно, только сквозь круглые отверстия дверцы светился розовый огонь.
Некрасов испугался, что Чернышевскому надоест сидеть в потемках и он уйдет, и начал занимать его разговором.
— Получил сегодня письмо от одного знакомца из Москвы, — сказал он. — Пишет о разных чудачествах, которые выкидывает Левушка Толстой.
— Да? — безучастно сказал Чернышевский.