Моника в тот вечер спросила у меня, о чём мои книги, — но тогда меня куда больше волновало, о чём мой батальон; я пожал плечами, ответил что-то несущественное, свалил на Эмира — он стал рассказывать, а я кивал: да, да, это всё обо мне; в ответ мне надо было спросить, о чём её фильмы? Или не надо?
Едва стало можно — когда Моника допила свой кофе и едва коснулась чашечкой блюдечка, — все эти столики разом покинули места и выстроились в очередь на совместную фотографию с Эмиром и Моникой; я не стал; у меня нет такой фотографии. У меня много других фотографий: есть школьные, есть из деревенского детства у матери на руках, есть в танке, есть на верблюде, есть с товарищами, которых потом убили, есть с несколькими женщинами, есть с гитарой, с яблоком в руке, — а этой нет.
Я люблю фото, которые отколупываешь со стены — а там, за фото, вдруг обнаруживается вытяжка, лаз, очаг: голову засунул, а тебе воспоминания оторвали башку и унесли; а фотки, которые отколупнул, а там — стена, ничего, — никакой в них необходимости нет.
…По утреннему прилёту в Белград меня встречали люди Эмира. Они повезли меня куда-то далеко, в один из осколков этой когда-то огромной, многоязыкой, разноцветной страны. Я пытался подремать, но никак не дремалось, поэтому глазел в окно; начались горы, стало понятно, где тут прятались югославские партизаны, — мысленно я перетащил сюда своих бойцов, начал укрепляться. Если в обороне — то, да, весело, а если идти вперёд — то нет, не весело: хуже чем с Троицким.
С машины меня пересадили на яхту. Была жара, было маревно в голове; на яхте собралось полно весёлого народа, сновали повара, играли музыканты; в голове моей тоже играли на все лады мои перелёты, пересадки, вчерашний Донецк, утренние горы; улыбки, рукопожатия, — где-то впопыхах я увидел Эмира — уже отчаливая, стоя, нас пихали со всех сторон, мы обнялись, он куда-то меня позвал, я не пошёл, потому что за ним тянулось длинное охвостье людей, — не хотелось толкаться; я убрёл в уголок, и уже из уголка рассмотрел, что, оказывается, на яхту прибыл целый президент местной страны, — все пошли здороваться, я опять не пошёл: думаю, потом позовут.
Яхта тронулась; было красиво: нас кормили, мы плыли, музыка играла.
Понемногу пил ракию, запивал вином, стоял на самом верху — чтоб ветер; хотелось лечь на палубу, перекатываться бесчувственно, как зарубленное дерево, — но не поймут, осудят. Тут затопотали по лестнице, сразу понял: за мной, что-то срочное, вроде тоста за меня, — и угадал, конечно: президент поднял тост за гостя из России — а где гость? где гость?! — бросились искать, выглянули за борт, — если упал, уже утонул, — хотя мог выплыть, до берега недалеко, — кто-то вспомнил: уходил наверх, — а точно, он там! — кричат сверху. Привели меня под руки, мы чокнулись, хоть и с некоторым трудом — качало, — с президентом, с Эмиром, — Эмир подмигнул: «Сейчас будет кое-что для тебя!» — и тут оркестр грянул: «Тёмную ночь», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Ой, то не вечер…» — целый концерт; пели с акцентом, но старательно, правильно, красиво, с душой, — русскую песню надо петь так, чтоб душа подошла по размеру, — сербская подходила как влитая; я расчувствовался, даже всплакнул, — трезвый не умею, а пьяный могу набрать на одну слезу; Эмир ласково смотрел на меня.
День длился долго; всё время пело, играло, подливалось, выпивалось, прижималось к огромной сербской груди; в какой-то момент на центральной городской площади мы выступали: сначала президент, потом Эмир, а следом я — меня вытолкнули: «Иди, все ждут»; я сказал, что на той войне, откуда я приехал, много сербских братьев воюет, — так что, если у вас тут будут проблемы, русские в долгу не останутся, — мне хлопали больше всех; когда спустился по каменным ступеням к людям, бросились жать руки.
Потом, час спустя, всё разом стихло; меня пора было везти на самолёт; я вдруг протрезвел, а Эмир, кажется, и не пьянел ни на минуту, — мы сидели в тёмном ресторане, я постукивал вилкой о тарелку; он вдруг, впервые за все наши встречи, сказал без обычного нашего пересмешничества, без ухмылок и ласкового подтрунивания: «Я всегда хотел быть как ты. Воин и писатель».
Я пожал плечами. Вообще ничего не надо было отвечать. Но, промолчав некоторое время, понял, что и пауза сейчас ни к чему.
— Слушай, — сказал правду вслух. — Ты — Эмир, ты огромен, я даже не знаю, где твои границы; о чём ты говоришь вообще.
Он моргнул глазами: да? Ну, ладно. Ну, и хорошо. Все на своих местах, значит, — вот так моргнул.
— Приедешь ко мне в Донецк? — спросил я.
— Конечно, брат.
Ради этих двух слов и прилетал.
Ночью укатился обратно.
Жизнь как чудо.
Уставший, покемарил часок в самолёте, потом другой часок ещё в одном самолёте, и ещё полтора часа проспал в такси от Ростова, сразу скинув ботинки и улёгшись на задние сиденья, на сколько помещался; так что к утру вроде как и поспал, — голова чумная, зато увижу своих, родных, ненаглядных.
Смена была Шамана и Злого.