Я хорошо вожу машину, хорошо понимаю движение в пробках, у меня нормальная реакция, и, кроме всего прочего, я очень наглый. Я всех обгонял — одного за другим; дольше всех держался адъютант Главы — тот ещё пижон, — но и его на светофоре в каком-то городке я обставил, и сразу ушёл далеко; тот плюнул, сразу сбросив скорость, изображая, что не соревновался со мной, хотя предыдущие километров тридцать такого вида не делал.
Личка моя ликовала.
Мы спокойно катили свои сто восемьдесят по трассе, больше никто у нас не маячил перед глазами, — и тут, на двухсот тридцати, пролетели, не поверите, три «Патриота»: кортеж Пушилина. Я даже не стал поддавливать на газ. Не знаю, что там у них находилось под капотами, каких самолётов движки, — но шансов не было никаких. Ни один донбасский рулевой, никто из полевых командиров на подобных скоростях не ездил; а тут было сразу три таких водителя.
Хаски выступал; я, Араб и моя личка — были единственными взрослыми людьми здесь; нас опознали на входе, местная охрана поспешила нам показать, где верхний этаж. «Отсюда отлично видно, отлично слышно», — и правда, ровно напротив сцены, над танцполом, — не соврали, хорошие места.
— У вас тут курят?
— Нет, штраф.
— Ну, принесите пепельницы — и счёт за штраф… — улыбнулся я лучшей из своих улыбок; они — без обиды — согласились; мы совсем не грубили, вели себя подчёркнуто корректно.
Второй этаж, дети внизу — дым сразу выветрится. Никто не умрёт. В конце концов, Хаски ко мне приехал — а клуб на нём зарабатывает.
…Здесь, только волю дай, брала верх — как её назвать? — местная буржуазия. Уже не раз и не два случалось, когда пацанов в форме не пускали в рестораны, в клубы, — а пацаны явились прямо из аэропорта, они только что умирали за этот город, и не умерли лишь по недосмотру, и у них денег на один бокал пива, — бокал пива и выпили бы, — неприятно, как в книжках про НЭП, когда герои Гражданской… — ну, вы поняли. Я был свидетелем случая, когда зашли не бойцы, а люди посерьёзней, в идеально чистой форме, надо сказать, безупречно подогнанной, даже ароматной, — но тут же на прямых ногах явился красивый, спесивый молодой человек (менеджер зала? — как их называют обычно? — никогда не могу прочесть, что там на бейджике значится), сделал замечание и железным, хоть и с заметным лязгом, голосом потребовал покинуть помещение; через пятнадцать минут за ним приехали и увезли копать окопы — кому-то надо копать окопы, правильно? Охрана клуба тоскливо смотрела на происходящее. Я был в той компании, но всё это прошло мимо меня, я даже и не понял поначалу причину некоторой суеты, — и, слово даю, — так поступать не стал бы; не то чтоб ушёл, если б попросили, — но попытался бы найти правильные, доходчивые, чтоб достигли сердца, слова; попросил бы — за деньги — столик в углу, чтоб нас никто не видел: «…ну, давайте вместе выйдем из положения, молодой человек?»
Пару раз у меня случались подобные переговоры — и, косясь, я видел, как у Графа идут по лицу белые, розовые, красные пятна, словно выкатилось яркое, после грозы, солнце — и Граф усердно отражает лицом его быстрое движение; Тайсон тоже был взволнован, поигрывал скулами, но терпел, лишь делал головою такие движения, словно над ним, норовя сесть на лоб, кружила настырная муха.
Потом Граф говорил, а Тайсон кивал: «Захар, ты, конечно, да… Я бы так не смог».
«Мы же вежливые люди».
…На Хаски собралось столько, сколько здесь никогда и не было, наверное. Сверху всё это напоминало большой, поставленный вертикально коробок спичек с задранной упаковкой: сотни коричневых головёнок, одна к другой, — и уже стремятся выпростать хотя бы одну руку, чтоб ей помахать: «Хас-ки! Хас-ки! Хас-ки!».
Хаски ещё был за сценой; к нему подъехали его диджей и второй вокалист; и несколько других, начинающих рэп-музыкантов, ещё не боящихся испортить себе реноме. В российском шоу-бизнесе можно было признаться, что ты в детстве откусил голубю голову, что твой внебрачный ребёнок живёт в сиротском приюте, что ты пробовал человеческую кровь, и все остальные человеческие жидкости тоже, что другие твои дети выведены искусственным путём, что у тебя три гражданства и ни одного российского, потому что это не страна, это наблевали, и её надо прибрать с порошком, порошок у тебя уже есть; что у тебя четыре соска, два пупка, а также особые присоски на теле… Но съездить на Донбасс — боже мой — это чудовищно, это невозможно.
В Донецк приезжали петь Иосиф Кобзон — но он делец, к тому же донецкий делец, — и эта, как её, Юля, — ту-лу-ла, — но она невменяемая. Нормальные люди едут в нормальные города ближнего зарубежья, а не в разверстое адище с мороками и морлоками.
Сами вы адище.
Донецкие малолетки по большей части проживали какую-то отдельную, вне ополченских забот, жизнь. Вперялись в происходящее непонимающе.
Они взрастали меж кружащихся вдалеке сечевиков, орков, комиссаров, вурдалаков, не разбирая их голосов. Бытие слабо пульсировало.
И тут вдруг — русская весна. А что было до этого? Какое время года? Какую национальную принадлежность оно имело?