Томича я знал лет пятнадцать; многие знали Томича: когда ещё никто и мечтать не мог о крымской весне, о донбасской герилье — Томич и дюжина нацболов захватили смотровую башню в Севастополе, раскидали листовки: «Крым — наш»; и всё такое. Это был последний год прошлого тысячелетия — видите, как давно.
Россия тогда посмотрела на это отчуждённо; Украина, что объяснимо, раздражённо; всех посадили. Томича, конечно, тоже. Сидели в украинских тюрьмах. Сидеть было сложно; но справились.
Мы оказались, неважно по какому поводу, ночью в ресторане с Захарченко, вдвоём, почти трезвые; он был злой — с женой полаялся, — я ему говорю: наш император тоже ругается с женой; он никак не отреагировал, это было в его стиле: в сложную минуту никак не реагировать внешне — но сначала подумать, — подумал, и, мне кажется, мой довод его успокоил; и тут я его подцепил: ну так что, с батальоном, с Томичом? — я ведь, Бать, вызвал из Луганска будущего комбата, он вторую неделю ждёт, когда у тебя будет минута.
— Ну, зови его, — сказал Батя. — Пусть сейчас приезжает.
Вообще, Томич не пил; то есть, я за пятнадцать лет не видел его даже в средней стадии опьянения. Он был одним из трёх главных людей в нацбольской нашей, запрещённой всеми законами на свете, серпасто-молоткастой партии; он отменно соображал, умел продумывать и принимать решения, умел отвечать за них; постоянно крутился на глазах коллектива и никогда не терял лица.
Я никак не мог ожидать, что он явится в умат, вдрызг, с мутными глазами и четырьмя расстёгнутыми на кителе пуговицами — тремя верхними и одной посередине. Видимо, заколебался ждать вызова; время было два часа ночи, а пить с кем-то он начал, думаю, часа три назад, на сон грядущий, полными стаканами, чтоб спать крепче, — кто ж знал, что Глава может вызвать в такое время? Я Томича, в сущности, не винил; но что мне было делать теперь?
Отличное начало, чтоб создать батальон: пришёл будущий комбат, аккуратно разглаживает указательными пальцами брови — потому что передвигался на бровях, они взъерошились по пути.
Я спешно подозвал официанта, сделав в воздухе семь очень быстрых кругов сложенной в щепотку кистью: бегом, бегом, бегом ко мне, горит!
Официант прибежал, я шепнул ему: ещё семьсот грамм водки, немедленно.
Надо было Батю хотя б частично довести до состояния Томича — чтоб они совпали краями.
Томич еле разговаривал. Он сказал «здравия желаю» так, словно это одно, крайне неудобное слово, которое он долго держал во рту как опротивевший, рогатый какой-то, упиравшийся в нёбо леденец, а потом сплюнул.
Я смотрел на официанта, как на ангела небесного, который должен был передать мне спасительное лекарство; завидев мой взгляд, официант перешёл на бег с графином: это очень важный вид физической подготовки, иной раз может спасти жизнь сразу нескольким людям, включая самого официанта.
Батя сразу перешёл к делу.
Спросил, где служит Томич. Спросил, как тот относится к Плотницкому.
Томич что-то — тут лучше всего, на мой взгляд, подходит слово «буробил», — но на самом деле всё-таки отвечал.
Мне всё казалось, что Батя вот-вот повернёт ко мне бешеное лицо с побелевшими глазами и спросит: «Это, блядь, твой комбат?!» Томительно, стыдно, невыносимо нудно шла самая отвратительная минута в моей жизни; знаете, когда я в бассейне, на школьных занятиях физкультурой, классе в седьмом, нырнул с бортика, и плавки у меня оказались ровно на коленях, — я чувствовал себя куда уверенней, куда спокойней, — даже из-под воды слыша хохот одноклассников и видя счастливые, чуть расплывшиеся физиономии одноклассниц, вроде как отвернувшихся, но на самом деле развёрнутых ко мне внимательными, остроносыми профилями, включая ту, которую я хотел видеть своей женой. А теперь я подливал водку Главе, мысленно уговаривая: «Выпей, Бать, выпей, пожалуйста!» — и, о счастье, он тут же подхватил рюмку, — но, о ужас, и свою, невесть откуда взявшуюся рюмку сам себе, едва я поставил графин, тут же наполнил Томич, и тоже её, чуть плеснув себе на рукав, поднял. «За знакомство!» — сказал Батя. «За знакомство!» — по кой-то хер ответил Томич, угодив своей рюмкой примерно в рюмку Главы, плюс-минус пять-семь сантиметров. Я с ним чокаться не стал — я смотрел на Томича глазами, высверливающими в его лбу дырки, над его головой уже летела костяная стружка, — но, понимая значение моего взгляда, он изобразил на лице — одной губой, одной щекой, одним глазом — что-то такое, типа, успокаивающее: да, Захар, я немного пьян, но меньше, чем ты думаешь, будь спокоен — видишь, сидим, общаемся.
Глава спросил, где Томич воевал.
Томич ответил: на Донбассе.
Плюс ответа был только в том, что он был короток, и там оказалось сложно рассыпать и спутать буквы.
— Где конкретно? — спросил Батя.
Томич подобрался и дальше — молодец! — перечислил все операции, с датами, со своими должностями; более того, когда дошёл до Дебальцево, и Глава сказал: «Я был в этом месте», — Томич спокойно (по мне — так развязно) ответил: «Я тебя там видел».
«Я!» — бля! — «Тебя!»