То, что вскрыл анализ Пруста, было лишь поверхностным, не более того. Но эта поверхность, в свою очередь, скрывала новую глубину, и ее удалось высветить с помощью внутреннего монолога, который оправдал столь основательно возлагавшиеся на него надежды. И мощный рывок, осуществленный мчавшимся без остановок психоанализом, который
«Homo absurdus» явился, таким образом, голубем ковчега, вестником спасения.
В конце концов можно было бы без угрызений совести оставить бесплодные попытки, изнуряющие вчувствования и иссушающие мудрствования; современный человек, это обездушенное тело, игрушка враждебных сил, по существу не представлял собой ничего, кроме того, чем казался внешне. За невыразительным оцепенением покоя, которое поверхностный взгляд мог заметить на лице погруженного в себя человека, не скрывалось никакого внутреннего движения. Тот «шум, подобный молчанию», который любители психологизма слышали, как им казалось, в его душе, в конечном счете был именно молчанием.
Его сознание было соткано из тонких ниток «расхожих мнений, принятых под влиянием группы, к которой он принадлежал», а сами эти клише прикрывали «глубокую пустоту», почти полное «отсутствие своего я». Его «совесть», эта «невыразимая близость с самим собой», была лишь зеркальным охотничьим манком. «Психологизма» — источника стольких разочарований и мук, более не существовало.
Эта успокаивающая констатация порождала тот оптимизм, то восхитительное чувство обновления, которое обычно вызывают ликвидации и отречения. Можно было перегруппировать силы и, забыв прежние огорчения, снова приниматься за дело «на новых основаниях». Более доступные и более приятные для глаз возможности, казалось, открывались со всех сторон. Многообещающее искусство кинематографа подталкивало роман вернуться после стольких бесплодных усилий к трогательной юношеской скромности, воспользовавшись новой техникой. Святая простота молодого американского романа, его немного грубоватая бодрость, как некая благодетельная инфекция, вновь привнесла толику витальности и силы в наш расслабленный на почве злоупотреблений анализом роман, которому грозило старческое иссушение. Литературные объекты смогли вновь обрести округлость очертаний, законченность, лоск и крепость прекрасных классических произведений. «Поэтический», чисто описательный элемент, в котором романист часто не видел ничего, кроме бесполезных украшений, и который весьма скупо дозировал, тщательно его фильтруя, перестал играть унизительную роль вспомогательного средства, всецело подчиненного требованиям психологизма, и свободно расцвел почти везде. Заодно и стиль, к величайшему удовлетворению тех «людей со вкусом», которые внушали Прусту немало тревожных опасений, вновь обрел чистые контуры и элегантную сдержанность, столь трудно совместимые с гримасами, топтаньем на месте, утонченной проницательностью или затягивающей вязкостью психологизма.
И вот, совсем близкий к нам Кафка, чье послание нам столь счастливым образом соединилось с влиянием американцев, показал, какие не исследованные еще области могут открыться писателю, освободившемуся, наконец, от печальной близорукости, которая заставляет его самым пристальным образом вглядываться в каждый объект, не позволяя видеть дальше кончика своего носа.
В конце концов и те, кто, несмотря на все эти заверения и обещания, еще сохраняли определенные сомнения и продолжали беспокойно прислушиваться, стремясь наверняка убедиться в том, что за стеной молчания не продолжает звучать какое-то эхо прежнего шума, могли вполне успокоиться.
Та частичка вселенной, охватом которой предусмотрительно ограничивался новый роман, образовывала, в отличие от бесформенного и дряблого материала, проседавшего и расползавшегося под ударами аналитического скальпеля, некое плотное, твердое и абсолютно неразложимое целое. Сама эта твердость и непрозрачность сохраняла ее сложной и внутренне насыщенной и сообщала ей проникающую способность, позволявшую достичь не только внешних бесплодных областей читательского интеллекта, но и бесконечно плодородных «рассеянных и незащищенных областей чувствительной души». Эта частичка вызывала волшебный и целительный шок, нечто вроде эмоционального потрясения, которое позволяло единым взглядом, как при вспышке молнии, охватить весь объект целиком со всеми его деталями, возможными хитросплетениями и даже безднами — если, по случаю, таковые в нем имелись. Таким образом, здесь ничего нельзя было потерять и, казалось, все можно было приобрести.