Беседы отца никогда не носили характер нравоучения или, еще хуже, политбеседы. Андрей Алексеевич учил Степана спокойно взвешивать и обсуждать каждое явление и потом уж, не торопясь, делать вывод… И действительно, взвешивая и рассуждая, Степан не мог не видеть, что партия и Советское государство дали его отцу настоящую жизнь. А он в свою очередь отдавал искренне и самозабвенно своего рода дань государству – свою жизнь. Сначала в школе, потом в комсомоле, в институте, в беседах с отцом у Степана, может быть, независимо от него самого, выработалась беспредельная, подчас, как и у отца, фанатичная преданность режиму, тому режиму, который дал жизнь отцу, следовательно, и ему, Степану… Не одно это, конечно, обуславливало преданность Степана тому, что мы называем советским… Живя в коллективе, а без коллектива он не мог прожить и дня, в нем выработалось замечательное чувство, порождаемое только коллективом, – дружба и вытекающая отсюда вера в друзей. А друзья у Степана были замечательные. Веря и любя друзей своих, простых, веселых, немного хулиганистых по-мальчишески ребят, Степан видел в них советских людей, а поскольку друзей у него всегда было много, то он, естественно, любил в миниатюре советское, окружавшее его сначала мальчишеское, а потом юношеское общество. Из любви к друзьям выросла любовь к миллионам других подобных им людей… Это была вера в советских людей вообще.
Иногда в среде его друзей оказывались плохие ребята – или нечестные, или жадные, или хитрые. С такими Степан переставал здороваться, потом забывал их, и они не оставляли в памяти его никакого следа. Но это не была ложка дегтя в бочке меда. Это была какая-то сотая доля грамма, которая ни в коем случае не портила мед.
Когда взяли отца, Степан сразу решил, что взяли отца люди, подобные тем, с которыми Степан переставал здороваться в детстве из-за их нечестности. Такие люди у Степана не входили в категорию тех, кого он считал советскими.
И анализируя случившееся, Степан решил, что так же, как и мать – нежная и любящая – не может зря обидеть своего ребенка, так и Советское государство не могло обидеть своего ребенка – его отца Андрея Гриля. Значит, обидели его нечестные, дрянные, несоветские люди… И самое главное, что понял и почувствовал Степан, заключалось в том, что после ареста отца – самого любимого и дорогого человека – он, Степан, остался таким же верным и преданным делу партии человеком, каким его учили быть комсомол, друзья, отец.
Степан встал с земли, отряхнул прилипшие к пиджаку листья и Нескучным садом пошел к Парку Горького. Было часов десять вечера. В парке народу не протолкнешься. Особенно много на танцплощадке, хотя играли какую-то несуразную кадриль или что-то в этом роде. У силомера толпился народ. Стрелка, выявляющая мощь «индивида силы», взлетала над головами, вызывая гул одобрения или презрительные похихикиванья. Степан уплатил 50 копеек, снял пиджак и поплевал на руки. Крякнул, взмахнув над головой молотом, и – стрелка застряла под 100.
– Ну, малый дает… – одобрительно зашумели вокруг.
А скептик – такого сорта люди обязательно бродят по парку – одинокие и желчные – сказал:
– Силомер небось испортился, пусть еще раз!
– Ты за меня заплати, товарищ, так я еще раз.
– А если не выбьешь?
– С меня десятка, выбью – с тебя.
Ударили по рукам. Степан снова выбил 100 и получил мятую, теплую десятирублевку. Мальчишки вокруг закричали: «Дядь, купи мороженое!»
И когда Степан купил им пять эскимо, они, радостные и шумливые, побежали куда-то, на ходу обмениваясь мнениями – «Новак, Новак, это точно… Да нет, Куценко…»
Степан улыбнулся и пошел к выходу.
3
Москва была сиренева. Солнце еще не оживило брызгами своих лучей улицы и чудные переулки ее, и поэтому она была вся как немытый ребенок – сонная, зевающая и ласковая. Второе июня… В июне Москва необычна. Когда идешь рано утром по ее улицам – пустынным и тихим – кажется – она устала.
Часов в пять утра Степан вышел из «Метрополя». В ушах еще шумели визги джаза, а в мозгу начинала ворочаться и вздыхать ехидная девка-совесть. Спрашивала – ну и что? Еще ночь прошла. Пил, да? А зачем? – Иди к черту, – устало отпихивалась мысль. – Нет, ты отвечай: дальше что? Кому нужен ты? А? И засмеялась беззлобно. – Никому, наверно, – шепнула и замолчала.
Степан устало шел вниз, к Манежу. Когда проходил мимо университетского садика – увидал спящую женщину, она свернулась в комочек – видно, холодно было ей. Степан зашел и сел рядом. Она почувствовала кого-то рядом, зачмокала губами, потянулась, и удивленно раскрыв глаза, взглянула на Степана. Сразу испугалась.
– Вы кто?
– Человек.
– Да это я вижу. А что, мне нельзя здесь?
– Что ты, спи себе.
– Время-то сколько?
– Пять.
– Значит, выспалась.
Степан смотрел на нее. Была она молода, лицо худенькое и очень усталое, глаза хорошие – голубые, как это утро. Старенькое платьице облегало стройную фигурку.
– Ты чего не дома спишь?
– Я ж за городом живу, в Балашихе. Опоздала на поезд, ну и пришлось здесь…
– А на вокзале что ж?
Она засмеялась, и это испортило ее лицо:
– Так здесь спокойней спать-то.