«Вир» – это «мы». Мы – это коммунисты. Ого, совсем недолго и до Берлина. Я сразу же прикидываю на километры. Выходит не больше полутора тысяч. В день можно пройти по двадцать километров. Семьдесят пять дней – и наши в Берлине. Я понимаю, что моя арифметика наивна и по-ребячески беспочвенна. Но мне очень хочется верить именно в эту арифметику. Семьдесят пять дней я продержусь, что бы они со мной ни выделывали. Вольфганг тоже продержится: они ведь казнят не сразу после суда, а мучают несколько месяцев в камере смертников. С мыслью об этих заветных семидесяти пяти днях я засыпаю.
Павел Павлович – мой следователь. Он – лыс, стар и болен. Я вижу, что он болен, по тому что у него все время закипает пена в уголках рта и еще потому что лицо у него желтое и до невозможности худое.
– Ну-ка, хлебало открой, – говорит Пал Палыч.
– Что?
Он грязно ругается и повторяет:
– Хавало открой свое! Рот, понял?!
Открываю рот. Он заглядывает, как говорят врачи, в зубную полость и сердится:
– Что, «желтую сару» уже сняли гансы?
Я ничего не понимаю.
– Фиксы, говорю, фиксы гансы сняли? Ну, фиксы, золото, не понимаешь, что ли?!
– Теперь понял. Не было у меня «желтой сары».
– Экономно жил?
– Экономить было не с чего.
– Не давали большевички навару? В черном теле держали?
– В каком?
– В черном! – орет Пал Палыч. – Больной, что ли?!
– Я-то здоровый…
Пал Палыч обегает стол и ударяет меня по щеке.
– Давай, намекни-ка еще разок, я тебя отделаю в два счета.
– Что вы ругаетесь, как в очереди?
Пал Палыч отступает на шаг и начинает смеяться. Лицо его подергивается, в уголках рта закипает пена.
– Ты – умненький, – усмехается он, – шутить любишь. Колоться станешь или будешь ж… вертеть?
– Нет ее у меня. Кости одни остались.
– Пожалеть?
– Пожалел волк кобылу…
– Какая ты кобыла? Я бы кобылку пожалел. У лошади сердце большое и глаз добрый. А ты – человек. Самый страшный на земле зверь. Или я тебя, или ты меня. Какой номер обуви, подследственный?
– Сорок второй.
– Костюм какого размера носил?
– Тот, что украл?
– Ты мне не верти! Украл… Дома какой размер носил?
– Не знаю.
– Как не знаешь?
– У меня один и был-то костюм, отец подарил ко дню рождения.
– Давай, давай, чекистская харя! «Отец подарил»! Мозги-то мне не крути, знаем, сколько вам грошей отваливали. Высосали из народа всю кровушку… А ну, стань к стене!
– Стрелять хочешь?
– Мараться!.. Исполнителя держим – все, как у больших.
Я подхожу к стене. Он меряет мой рост линейкой, работает ею легко, как купец.
– Так я и думал, – говорит он, – пятидесятый, третий рост.
– Что, в торговле работали?
– Точно. Продавал, – тихо отвечает он. – Продашь – а сердце сладенько так щемит и в слезу тянет. Русский слезу любит. И покаянье – тоже. А без содеянного ведь не покаешься.
– Федора Михайловича перечитался?
– Нет, – смеется Пал Палыч, – актов ревизий.
Он снимает трубку телефона и набирает четырехзначный номер.
– Алло, Иван Васильевич? Привет. Пятидесятый, третий рост. Сорок два. Точно. Да. Ну, как у тебя? Ага, слышу. Горластый… – Следователь манит меня к себе. Я подхожу к нему, и он передает мне трубку. – Слушай, – говорит он, – твои друзья концерт дают.
Я беру трубку и слышу в ней отчаянный, нечеловеческий вой, чей-то пьяный смех и крики. Ударить этой трубкой Пал Палыча по голове? Какой смысл? Убить я его не убью, а они со мной покончат в два счета. Шишка на голове этого ублюдка не стоит моей жизни.
Передаю трубку Пал Палычу. Он жадно смотрит в мое лицо.
– Страшно? – спрашивает он.
– Страшно.
– Мне – тоже.
– Предателям всегда страшно. Они – трусы.
– Да что ты! – удивляется Пал Палыч. – Предатель – он всегда храбрый, он возмездия ждет, а все равно отступничает. Думаешь, мне по ночам пенька ноздри не щекочет? У-у-ух, как щекочет. Коньяк пью – трезвею, спать не могу, страх душит. Но утром-то я где? Здесь я утром. И – боец!
– Какой ты боец? Палач.
– Разве я тебя мучил? Пальчики тебе ломал? Низ резал? Я с тобой, как боец с бойцом, – по-честному, я – вот он весь. Я мук тебе не делал, зачем напраслину возводишь?
– Будешь еще, наверное…
– Я – нет. А за других ответ не держу, не табуном живем, каждый по своей свободе.
– По «свободе»? Дерьмо ты, Пал Палыч… И даже по русскому имени противно тебя называть.
В кабинет приносят власовскую форму. Павел Павлович берет френч, привычным жестом продавца меряет его на руку и протягивает мне:
– Пятидесятый. Третий рост. Носи на здоровье.
– Не пойдет у нас дело, Павел Павлович.
– Плохо будет. Боль будешь чувствовать. Горло сорвешь, а потом – все равно согласишься. В гестапо тебя просто лупили. Это не страшно, они аккуратисты, гансы-то. Аккуратисты вонючие. Побили – велик страх! Мы страданий больше гансов прошли, у нас в каждом своя досада. Гансы служат, когда бьют, а мы, когда вашего брата обрабатываем, мы тоской своей русской исходим, правду ищем. Вот какой коленкор выходит, так что смотри!
– Ладно, посмотрю.
Пал Палыч говорит: