«Скверно» и «плохо» — это слова совсем разные. Стихи, скажем, могут быть плохими, но не скверными. И — наоборот. Мы знаем прекрасную поэму Пушкина «Гавриилиада», которая — все-таки — скверная поэма. И знаем много других примеров. Поэтому с этим словом надо обращаться с осторожностью…
Последние семь лет я занимаюсь переводами. Обидно, что не имеешь возможности заняться литературой.
Я чувствую себя плохо. Я — болен. Я всех предупреждаю о том, что надо обращаться со мной возможно осторожнее. Потому что уж очень не хочется мне умереть где-нибудь на заседании, за столом, от паралича сердца. Зачем же? Ведь это было бы совсем глупо…
Любимый портрет мой — это тот, который приложен к первому тому моих сочинений[772]. Там я совсем похож.
Я все жду, что появится человек, который купит себе шляпу, пойдет с нею к портному и скажет: вот, шляпа у меня есть, сшейте мне теперь костюм и пальто к этой шляпе. Именно: не к костюму — шляпу, как есть, а — к шляпе костюм — и — пальто.
Как ни пиши, а лучше Шекспира — не напишешь. Писать же хуже, чем он — нет смысла. Что же делать? Ложись, да помирай.
Этот портрет я не люблю. Он совсем на меня не похож. И зачем только его Измайлов печатал?[773]
От [Волошина] ничего не останется. Его поэзия — особый род деятельности: труба, барабан, малярные кисти. А в конкретной поэзии Ахматовой — есть работа над словесными формами языка.
Гениальные поэты только и занимаются подражанием и перепевом. А оригинальные образы и формы — создают слабые поэты. И это — естественно. Зачем человеку — как грибу питаться неорганическими соединениями, над чем-то думать, что-то изобретать? Надо обирать предшествующих поэтов — самым бессовестным образом.
Лермонтов ничего не делал, кроме того, что переделывал чужие стихотворения. Поэтому он был гениален.
Демьян Бедный, Нельдихен[775], Мандельштам и Маяковский — не поэты, а поэтессы.
История нам не нужна. Нам вовсе неинтересно знать, кто как жил, — а нам необходимо знать, как люди понимали мир.
Собственным трудом никогда ничего не сделаешь хорошего. Всегда надо пользоваться чужим.
Меня никогда не удивляет смерть молодых людей. Они еще не научились и не привыкли жить. А вот когда умирает старик лет восьмидесяти — это уже удивительно…
Извозчик, отвезите меня, пожалуйста, на Ждановку, только везите не задом наперед, а как следует…]
С Фофановым произошел у меня забавный случай: вышел я вместе с ним — из редакции «Наблюдателя»[777] — здесь вот, на Пушкинской улице, и в подъезде мы оба остановились. Фофанов был не трезв. Поглядел он на меня пристально и говорит: «Знаешь, тебя очень бородавка портит, дай-ка я ее у тебя вырву». Ну, и вправду начал вырывать, — но бородавка сидит крепко, не вырывается, да и руки у Фофанова дрожат, никак ему захватить не удается как следует. Пробовал он, пробовал — и говорит: Нет, брат, не вырвать, ничего не поделаешь…
Толстой был чрезвычайно несимпатичным человеком. Это отразилось и в его <…> (Помните? где-то он подробно <…> о пятнах на простыне) и ужасно <…> какую-нибудь скверную черту <…>. Поглядите его сочинения. Там у него мерзавец на мерзавце, идиот на идиоте! Болконский — дрянь, Николенька — идиот, Карл Иваныч — дурак, Соня — паскуда, ни на ком отдохнуть нельзя![778]
Никогда не надо влюбляться в очаровательных женщин.
Бывают люди, приговоренные к любви. Они — очень несчастны. Часто хотели бы уйти от любимой женщины, которая их истязает — но не могут. И — страдают — ужасно, но в страданьи — блаженствуют. Вот и Толстой Лев был таким же приговоренным. Ему понадобилось прожить 82 года для того, чтобы понять всю мерзость семейной жизни — и уйти от нее…
Я когда что-нибудь воровал — никогда печатно не указывал источников[779]. То есть не делал примечаний такого рода: украдено — у того-то. И забавно, что меня не могли уличить в плагиате. Только один раз уличили. А ведь я обокрал Бульвера[780].
Однажды в один день знаете сколько я стихов написал? Сорок три![781]
В. В. Смиренский
Федор Сологуб