«Я человек тихий, но душа у меня мятущаяся, и очень часто я не верю в себя, сомневаюсь. А почва для сомнений этих и неверия — (к несчастию моему) очень хорошая. Все, во что я верю, что я люблю, что ношу в себе и собой воплощаю, — признано теперь ненужным, смешным и нелепым. Я мистик, романтик, идеалист, человек бескорыстно и глубоко любящий Бога, человек, пьянившийся бездорожьем (бездорожье ли это?). А за это ведь осуждают и, сказать по правде, — я чувствую себя бесконечно одиноким. Это усугубляется еще и тем, что приблизительно я себя знаю, верю в свою настойчивость, в упрямство свое и <…> уверен, что таким, несмотря на молодость свою, — и останусь. И все это было бы хорошо и радостно, если бы не ощущал я в себе, правда, не всегда, глубокого внутреннего разлада. Вот это, Федор Кузьмич, страшно. В такие минуты думаешь (прислушиваясь к враждебным голосам) — да полно, действительно ли я прав, а не они? Идти в такие минуты мне некуда и не к кому, замыкаешься в себя еще глубже, все злее, все жесточе и пока это помогало. Но будет ли помогать дальше? Вот я сказал когда-то (плохо, кажется):
И душу эту я пронес сквозь горе, сквозь муку, сквозь кровь и отчаяние — нетронутой, но удастся ли мне и впредь сохранить ее такою же? Как побороть ожесточение, и надо ли с ним бороться? В этих вопросах теряешься, запутываешься окончательно. Я не люблю людей. Федор Кузьмич, я чувствую себя (не сочтите это за похвальбу, за ребячество, я выстрадал это) выше и лучше их. У меня, говорят, есть хорошие стихи — я ни одного из них не напечатал. Прав ли я в этом — не знаю. Но думаю — да, прав. Потому что люди над хорошими стихами смеются гораздо охотнее и злее, чем над плохими. А это — больно. У меня есть, например, цикл стихов о Страстях Господних — „Крестовые терны“ — я знаю, что они будут осмеяны, и не потому, что плохи (кстати, они, кажется, и не плохи), а потому, что смешно о Боге писать. <…> Все это я пишу Вам, Федор Кузьмич, потому что чувствую, как Вы близки мне. Я очень люблю Вас, Федор Кузьмич, и считаю Вас большим поэтом. <…> и говорю Вам это совершенно искренно. Я знаю, что я опоздал родиться <…> лет на двадцать-тридцать, и потому-то, вероятно, мне и трудно. У людей моих лет — мысли другие, у писателей и поэтов наших дней — тоже. Потому такие люди, как Вы, мне особенно близки и дороги. Я рад был бы ухватиться за Вас, как утопающий хватается за соломинку, но не могу и этого. Я еще не совсем тону, да и вправе ли я просить у Вас помощи? (хотя — нужны ли на это права?). Я не хочу, во всяком случае, надоедать Вам, отнимать у Вас нужное не только Вам, но и мне же — Ваше время, но если хотите и если не трудно Вам, — ответьте и поверьте, что каждой строке Вашей я искренне и радостно рад»[744].