«Офицер этот, — говорит Погодин, — был Григорьев, который после пошел в монахи и во время монашества познакомился со мною, приезжая из своей Оптиной пустыни в Москву для издания разных назидательных книг, что он очень любил».
Кстати, как несколько позже уйдет в ту же Оптину пустынь выпускник кадетского училища капитан Лев Александрович Кавелин, а четырнадцать последних лет жизни архимандрит Кавелин будет настоятелем главной русской святыни — Троице-Сергиевской лавры, той самой, которая преобразила духовно страну и подняла ее на битву с Ордой. Из этой обители уйдут на Куликово поле витязи-монахи Пересвет и Ослябя. Архимандрит Кавелин станет членом-корреспондентом Императорской Академии наук и поразит современников обширностью и глубиной своих трудов. Последний его труд о подвижниках Отечества под названием «Святая Русь» станет завещанием бывшего капитана своим потомкам. Ни Пушкин, ни Кавелин при всей их широте и отзывчивости и в страшном сне не предвидели, что их соотечественник С. Аверинцев будет утверждать, что «святая Русь» — понятие всемирное. В. Соловьев тоже любил русских, но, как он цинично заявлял, за их «национальное самоотречение» они были призваны унавозить собою его хитрую всемирную идейку. Эту же ущербную всемирность пытались привить с помощью карательных мер троцкисты. Это все одна и та же паразитическая идея заставить другие народы служить материалом и средством для параноических глобальных планов. Нет народа, который в той или иной мере не обладал бы всемирной отзывчивостью. По каждый народ может принести в сокровищницу человечества духовные ценности только тогда, когда будет созидать свою родную землю, строить родную страну и семью.
Время сатанинской всемирности кончилось. Гулаг забил осиновый кол в идею двусмысленной планетарности. Единство только в национальном многообразии и благородстве устоев.
Укорененность в русской жизни была главной чертой поэта. С годами она проявлялась все сильней и сильней:
Последние стихи поэта полны иноческой простоты и апостольской мудрости. Сколько литераторов примерялось со своим аршином к поэту. Присваивали его («мой поэт»), фамильярничали с ним, даже такие деликатные, как Блок. Не говоря уж о пошляках, которые, «прогуливаясь» с Пушкиным, пачкают его. Чем мельче были литераторы, тем бесцеремоннее с ним обращались. Сами себя возвели в «серебряный век» русской поэзии в канун рокового 1914 года. «Декаданс» в переводе с французского «распад», «разложение». Декадентское ущербное кривлянье, которое не дало ни одного четверостишия в детские хрестоматии, самозванцы объявили «серебряным веком». Сейчас они называют это «самовозвышением». Втайне они ненавидели Пушкина, потому придумали, что его якобы убил воздух николаевщины. Уловка мелких душ. Если перевернем листок, на котором пушкинские знаменитые строки «Пора, мой друг, пора...», то на обороте прочтем завет для нас и клич ко всей жизни поэта, пришедшего через французскую заразу и импортную ущербность к спасительному приятию родных устоев. Вот что он написал незадолго до боя на Черной речке: «Скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь, религия, смерть».
Ни слова не прибавишь к этой исповеди величайшего из наших «деревенщиков». Он собирался жить долго, породы был крепкой, склада живучего. Он дал разветвленное и жизнеспособное потомство. И сам прожил бы, как дуб. Кто знает, не пережил ли бы он всех лицеистов и не был бы тем самым, кто последний праздновал лицейскую годовщину и сказал бы последние чудные слова.
Пушкин рвался в деревню навсегда, назад к истокам. Он шел к долгой и размеренной мудрой жизни. Что бы стал делать он в наши дни?
То же, что и тогда. Уехал бы вон из столицы.
Вернулся бы в деревню подальше от асфальтовой пустыни и типовых землянок, где сидят литераторы и стругают свои хитрые шиши.
При жизни он много ездил и мечтая о зарубежье. Но сегодня, убежден, не покинул бы пределов России. Не смог бы смотреть в глаза чужеземцам. Да и как покинуть, как уйти, как говорить за границей с людьми? Всю жизнь я не мог попять, хотя и не осуждал других, и не могу постигнуть до сегодняшнего дня, как можно уехать за границу по турпутевке, на симпозиум или еще какую говорильню и смотреть иноземцам в глаза, когда у тебя за спиной на Родине по русским лесам лежат незахороненными со времен воины около миллиона твоих сестер, братьев и отцов. Как можно бегать по чужим магазинам или смаковать недостатки в стране, за которую и ты несешь личную ответственность, когда миллион сирот при живых матерях плачут по ночам в подушки? Немеет язык. Стыд не дает поднять глаза, как представишь, что оставил за спиной.
Оглянешься — окаменеешь.