Читаем Навстречу солнцу полностью

… Когда опустилась ночь над Китаномару, над Токио, над Японией, он уснул в широком деревянном кресле, троном стоявшем на возвышенности под огромными соснами. Звенели в траве цикады. Ухали во тьме огромного парка совы. Со стороны королевского дворца плыла тихая музыка. Из–за длинного пруда, из–за светящихся в лунном сиянии деревьев чуть слышно дышал город. Порывами налетал бриз — то ли запоздавший дневной, то ли ночной, рано спохватившись. Он разбрасывал запахи лаванды и диких роз. Терпкий дух хвои, разогретой дневным солнцем, стлался по–над можжевеловыми зарослями. Перебивая ароматы руками человеческими возделанных садов, неколебимо висел над парком смоляной дух соснового леса…

Только временами ветер с юго–востока приносил солёные брызги океана. Старик спал. И даже во сне крепко, будто боясь потерять, держал мою руку… Несколькими часами прежде он отпустил Масару и Ясуо. Провёл меня в свои покои. Отошел на несколько минут. Явился в чёрном, с белыми кантами, кимоно. При мне опоясал его серым шарфом. Приказал подать чай.

Когда слуги удалились, я пригубил чашку… И тут заметил на стене, под большим мечом, вставленный в роскошную, видимо, шведской работы, резную сизую раму, карандашный портрет — того, сорокалетней давности, ещё измотанного пережитыми страданиями, но уже понявшего, что ему — жить!… Здесь, в этом древнем дворце за тридевять земель от лесов Оймолона, он воспринимался загадочно. И за загадкой я не сразу сообразил, что портрет–то — он мой, сделанный в зимовьи у Борёмы…

Это был один из последней серии портретов, что я начал делать ещё в Бутырках, «набивая руку» и заставляя себя навсегда запоминать чем–то привлёкших моё внимание товарищей по камерам. Понимая, естественно, что так может случиться, — изображение, мною выполненное, окажется последним отсветом души кому–то самого дорогого человека. Я помнил всегда, и до смерти не забуду, как ночами рыдал безутешно в сиротскую подушку своей детдомовской койки — звал маму и папу… И захлебываясь слезами, просил их «прислать хоть какой рисуночек их лиц», которые вдруг, — подумать страшно, — начинал забывать…

Видимо, вот эти вот постоянно истязавшие меня страхи забыть лица моих родителей, братика, прабабушки моей, — они ещё тогда и впервые привели к мысли научиться самому изображать моих товарищей по Детдому. Но не только рисовать их лица, но помогать переправлять портретики на волю. Куда–то туда, где их ждут, как ждал и я сам, надеясь именно в один прекрасный день узнать на них изображения родных лиц…

Здесь, в Японии, должно быть не мало портретов моих японских соседей по Комсомольским и Братским баракам. Должно быть, но… Может и не быть: пьяная вечно харя злобствующего на весь мир российского чиновника маячила над трепетной душонкой убывающего в свою Японию военнопленного. И, если уж она, в классическом обличий Ваньки Кутерьмы, сладострастно пакостила своим во граде Китеже, можно себе представить, что измысливала она чужаку, да ещё абсолютно беззащитному перед её произволом!

Одно из бесчисленных свидетельств вот этого вот русского мерзопакостничества, вообще–то совершенно несвойственного простому русскому нечиновному человеку — письмо ко мне Катакура–сан от 26 декабря 1990 года;. В нём он бесхитростно повествует: «… В Братске Вы написали мой портрет и дали мне. Это было совершенная копия моя. Я уважил и часто любовался. Это я сохранил в мешке. Выдержал неоднократных этапов, это было всегда со мною, до тех пор пока я был перевезен к порт НАXОТКА где японский пороход стоял в порту. Подлежащее порта проверил моё мешок, и не оставил портрет в мешке. Это был апреля 1955…» Японец, всё же: не написал, что портрет отмели.

Вот бы встретиться с теми, кто портреты сохранил. С ними, или, хотя–бы, с их детьми, с близкими: вернисажик получился бы знатный!

… — Вот — Старик кивнул на портрет Соошио… — Вот — Ничего больше он не произнёс. Присел, тяжко, сломавшись, на татами… Заплакал…

Закрытые глаза его были сухи. Только плечи вздрагивали…

А я, будто это не явь, а сон, видение, «вспоминал» его полным генералом Императорской армии, идущим рядом с его запылённым, в грязи утопающим гусеницами, командирским танком. На нём прорвался он сквозь горы несчастных китайцев. И, разрубив Китай пополам по дороге к вот уже совсем близкой Индии — цели великого похода, ворвался 7 марта 1942 года в Рангун, столицу Бирмы…

И тут–то, на центральной улице города, у муниципального Дворца, поднял его над завоёванной им землёю взрыв…

… Конечно, тогда, в полевом госпитале в предместье бирманской столицы, очнувшись уже на операционном столе, генерал Эйшио со–но–идасо Ивасаки Кобаяси не плакал, как не плакал никогда. Быть может, только в младенчестве. И то — от обиды, наверно. А теперь плачет перед чужаком… При своих–то он не заплачет!…

Перейти на страницу:

Похожие книги