Накануне у его величества был скверный день. Обычная утренняя забава — стрельба в царскосельском парке по воронам — окончилась безрезультатно. Завтракая, опрокинул солонку — дурная примета. У одиннадцатимесячного наследника престола, цесаревича Алексея, случился понос. В расстройстве чувств Александра Федоровна потеряла перстень с печаткой, муж, что редко с ним случалось, обозвал императрицу дурой, она заперлась в будуаре. Обозленный Николай велел кликнуть «кого-нибудь» из ближней свиты, засели за ломберный столик, и вскоре проиграно им было пять рублей серебром с копейками — трата весьма существенная. За обедом почти не ел, в ужин наверстал упущенное, принял изрядно коньяку и почивал весьма худо.
Дмитрий Федорович о великих государевых огорчениях не ведал.
Все, что докладывал он, как, впрочем, и другие заботы об отечестве, Николая Александровича вообще мало интересовало, скорее тяготило. Не случайно в его дневнике то и дело мелькают подобного рода записи: «Вечером кончил чтение отчета военного министра — в некотором роде одолел слона», «Опять начинает расти та кипа бумаг для прочтения, которая меня так смущала прошлой зимой», «Опять мерзостные телеграммы одолевали целый день».
Сейчас единственно, чего хотелось Николаю Александровичу, — чтобы Трепов поскорее убрался, хотелось, как простому мужику, опохмелиться: голова трещала и во рту стояла погань. Однако доклад был выслушан, генерал ждал высочайших повелений. Истинных причин недовольства его величества он знать не мог и относил гнев на свой счет. Николай остановился перед Треповым, сказал почти грозно:
— Передайте... Протелеграфируй, — поправился он (забыл вдруг, что полагается всем говорить «ты»), — протелеграфируй этому... этой старой квашне, да, квашне, как его...
— Леонтьеву, — торопливо подсказал генерал.
— Без тебя знаю, — оборвал Николай. — Протелеграфируй ему... — Дальше сообразить не мог. Государь император изобразил на лице задумчивость, прошелся по кабинету еще разок и сказал вяло: — В общем, тебе-то голова для чего? Понимать должен. Ступай...
Едва затворилась дверь, поспешил к заветному шкафчику. Рука подрагивала. День опять начинался прескверно... У наследника понос...
Через десять минут из царскосельского телеграфа пошла к Леонтьеву депеша с предписанием запретить рабочие собрания, взять под охрану фабрики и заводы. Раздосадованное царским неправедным гневом, превосходительство не удержалось и подпустило другому превосходительству шпильку: «При неуспехе передать власть военному начальству на предмет восстановления и поддержания порядка...»
Однако на сей раз Леонтьев откликнулся торжествующе: «Порядок в городе восстановлен».
От кратких слов так и веяло самодовольством: поздненько распорядились, без вас справились.
Этого Трепов стерпеть не мог. Последовало:
«Возлагаю на вашу личную ответственность выяснение и арестование агитаторов рабочих масс Иваново-Вознесенска. Требую полной энергии».
Суть оплеухи заключалась в том, что адресовался Трепов не к Леонтьеву, а к начальнику Владимирского жандармского управления, подчеркивая тем самым губернаторову слабость. И еще: начальник губернии мог и соврать, а жандармы — народ вышколенный.
Но Леонтьев, изворотливый, умевший при случае и соврать — по трусости или для выгоды, — тут не обманул: в тот день, когда государь учинял неповинному слуге своему, Трепову, разное, когда превосходительства обменивались депешами, а именно 27 июня, Совет решил с 1 июля стачку прекратить, установив явочным порядком сокращенный рабочий день. Даже мизерного пособия — 15 копеек в день на каждого нуждающегося — больше Совет платить не мог: в кассе оставалось 180 рублей.
1 июля была пятница. Проработали недолго — отвыкли за пятьдесят с лишним дней. Да и на фабриках разлад. Владельцы отсиживались в Москве, управляющие получали от них только самые «общие» распоряжения, действовали нерешительно, а иные просто боялись выходить к рабочим. Производство разладилось. Кое-где не хватало сырья. Местами нарушалась подача воды. Словом, работа шла через пень-колоду, а большинство фабрик и часть заводов по-прежнему стояли.
После обеда привычно потянулись на Талку, не поодиночке, не стайками, а большими, в сотни человек, группами. Афанасьев и Балашов были в Костроме на конференции Северного комитета, Фрунзе, вернувшись из Шуи, захворал, трясла лихорадка. Андрей помчался к речке вместе с Матреной Сарментовой.
Поляну запрудили, как в лучшие времена, в разгар стачки. Верткий, почти всегда оживленный Дунаев ликовал: сами собрались, никто не звал, не пропало даром наше агитаторство.
— Чему радуешься? — неожиданно для Евлампия вспылил Бубнов. — Авантюра это, не можем дольше бастовать, люди с голоду мрут.