Зачем вырываться на свободу и становиться, как эти рыбки, как те одутловатые люди на пристани, движимые единственным желанием – дожить до завтрашнего дня? Жизнь их представляет собой не что иное, как чистейший биологический процесс, естественный инстинкт сопротивляться смерти, тянуть лямку из одного дня в другой, и время их утекает бессмысленно, как вода.
Но остаться в аспирантуре, остаться на том же месте – это все равно что признать: все его усилия вписаться в здешнее окружение оказались тщетны. Это означает, что всю последующую жизнь ему предстоит плыть против течения по реке человеческой жестокости. Больно сознавать, что в таком случае ему придется навсегда спрятать ту часть себя, что сейчас пульсирует и корчится, живая, ту, что торчит как-то боком, как кривой зуб, ту, что напоминает новый орган, остро осознающий конечность своего существования.
«Остаться здесь и страдать или уйти и сгинуть», – думает Уоллас.
Он обмакивает рыбное филе в кляр и опускает его в кипящее масло. Оно трещит, брызжет и лопается пузырьками. Уоллас обжигает кончик пальца, но боли почти не чувствует. В сковородке плавают уже четыре кусочка рыбы – формой они напоминают вылепленные из глины человеческие фигурки.
Миллер по-прежнему сидит, облокотившись на стойку. Он натянул на голое тело шорты и один из тех свитеров, что Уолласу велики. На нем он кажется какой-то детской кофточкой. Подбородком он опирается на руки, на спине под свитером четко выступают позвонки. Лицо у него сейчас совсем мальчишеское.
Уоллас быстро обжаривает кусочки филе, переворачивает, как только зазолотятся, чтобы они получились хрустящими, но не сухими и не подгоревшими. А после они едят горячую рыбу, склонившись над бумажными полотенцами, вгрызаются в мягкую, белую, исходящую паром плоть. Уоллас предлагал подождать, пока остынет, но Миллер, забыв о хороших манерах, жадно набрасывается на еду, торопливо жует и причмокивает. По пальцам его стекает жир. Уоллас слизывает его, и Миллер в упор смотрит на него блестящими от желания глазами. Они едят, сидя рядом на стойке, соприкасаясь бедрами, едят, потому что, когда рот занят, можно не разговаривать. К тому же, о чем им говорить?
И такой могла бы быть его жизнь, – думает Уоллас. Есть с Миллером рыбу посреди ночи, смотреть, как сереет край неба над крышей соседнего дома. Такой могла бы быть их совместная жизнь – делить на двоих каждое мгновение, передавать их из рук в руки, чтобы хоть немного облегчить адскую тяжесть от необходимости переживать все в одиночку. Наверно, именно по этой причине люди и сходятся. Чтобы разделить время. Разделить ответственность за связь с миром. Жизнь кажется чуть менее ужасной, когда можно на минуту остановиться, забыть обо всем и переждать, не беспокоясь, что тебя смоет потоком. Люди хватают друг друга за руки и держатся из последних сил, держатся, зная, что, когда силы иссякнут, можно будет без страха разжать пальцы, потому что другой их не разожмет.
Рыба получилась очень вкусная – горячая, сочная, солоноватая, маслянистая. Он посыпал ее перцем и слегка сдобрил уксусом – этой фишке в свое время научил его отец. В те годы, когда они еще жили вместе, работала в семье мать, а отец на всех готовил. В те годы он угощал Уолласа самыми разными деликатесами. В те годы он и научил его успокаиваться едой, предлагая то розовые маринованные яйца, то нарезанные кусочками клубнику, манго и папайю. Ведь именно с отцом он впервые попробовал все эти кислые, покрытые пушистой кожицей фрукты; отец выкладывал их на бумажную тарелку, а потом они вместе ели, сидя на заднем крыльце под солнцем, от которого кожа их приобретала оттенок глины. Как Уоллас мог об этом забыть? О том, как липли к пальцам кусочки сладкого манго, какими терпкими на вкус оказывались кругляшки киви, как отец учил его правильно выбирать фрукты в магазине – чтобы не слишком твердые, но и не переспелые, чтобы кололись в ладонях.
Миллер предлагает Уолласу последний кусок рыбы. И тот, откашлявшись, качает головой.
– Нет, все нормально, – говорит он. – Сам доедай.
Слезает со стойки, моет руки над раковиной. Миллер наблюдает за ним. Уоллас чувствует, как взгляд скользит по его телу в поисках чего-то. И улыбается.
– О чем ты думаешь? Ты сейчас словно за миллион миль отсюда.
– Нет, я здесь, – отвечает Уоллас. – Где-то в этом мире.
Миллер смеется, сам же Уоллас может думать лишь о том, что сказал чистую правду, он где-то в этом мире. Одновременно и тут, в своем теле, в одной комнате с Миллером, и где-то еще; как будто все мгновения его жизни слились в одно – вот это, текущее; как будто все они к нему и вели. Он где-то в этом мире, во всех его точках, где уже побывал и где ему еще только предстоит побывать. Да, думает он, именно так.
Миллер слезает со стула, подходит ближе и становится у него за спиной, обнимает. Прижимается животом к спине Уолласа. Уоллас чувствует его – всего, целиком.
– Я тоже где-то в этом мире, – говорит Миллер.
– Вопреки всем твоим стараниям, – замечает Уоллас.
– Это еще что значит?
– Ничего. Так просто, надо же было что-то ответить.