— Я и не верю, — ответила она. Прижалась лицом к его груди. — Не верю, не верю. — Она подняла голову и посмотрела на него. — Что мне делать, Дэнни? Что?
— Не знаю.
Он услышал, как отец кладет трубку на рычаг.
— Он знает?
— Что-то знает, — ответил Дэнни.
Из коридора донеслись приближающиеся шаги, и Нора отпрянула от него. Посмотрела потерянным взглядом и повернулась навстречу Томасу Коглину:
— Сэр…
— Нора, — проговорил Коглин.
— Вам что-нибудь понадобится, сэр? Чаю?
— Нет, милая. — Голос у него дрожал, лицо было бледное, губы тряслись. — Спокойной ночи, милая.
— Спокойной ночи, сэр.
Томас Коглин закрыл дверь. Прошел к столу, осушил стакан и тут же налил себе еще. Что-то пробормотал.
— Что такое? — спросил Дэнни.
Отец повернулся, словно удивившись, что он здесь:
— Кровоизлияние в мозг. Свалился на пол и отправился в рай еще до того, как жена успела добежать до телефона. Господи боже ты мой.
— О ком ты?..
— Комиссар О’Мира умер, Эйден. Боже, помоги нашему управлению.
Глава двадцать первая
Стивена О’Миру похоронили на бруклайнском [64] кладбище Холихуд белым безветренным утром. Оглядывая небо, Дэнни не обнаружил на нем ни птиц, ни солнца. Смерзшийся снег покрывал землю, верхушки деревьев отливали мраморно-белым, над могилой стоял пар от дыхания людей. В морозном воздухе прозвучало эхо прощального салюта почетного караула.
Изабелла, вдова О’Миры, сидела рядом с тремя дочерьми и мэром Питерсом. Всем дочерям было за тридцать, слева от них разместились их мужья, а дальше — внуки О’Миры, дрожащие и беспокойно ерзающие. В самом конце этой длинной цепочки расположился новый комиссар — Эдвин Аптон Кёртис, невысокий человек с лицом, напоминавшим засохшую апельсиновую корку, и уныло-безжизненными глазами.
Еще когда Дэнни под стол пешком ходил, Кёртис уже был мэром, самым молодым в истории города. Теперь он уже не был ни молодым, ни мэром, но тогда, в 1896 году, этого наивного белобрысого республиканца скормили оголтелым демократам из районных боссов, пока «брамины» подыскивали более подходящую кандидатуру. Он покинул главный кабинет ратуши уже через год после того, как его занял; далее последовала череда все менее значительных должностей, и два десятилетия спустя он служил всего лишь мелким таможенным чиновником. И тут уходящий губернатор Макколл назначил его комиссаром вместо О’Миры.
— Не могу поверить, что у него хватило духу явиться, — позже заметил Стив Койл в Фэй-холле. — Между прочим, он ненавидит ирландцев. И ненавидит полицию. Ненавидит католиков. И что же, он станет с нами поступать по справедливости?
Стив по-прежнему относил себя к «полиции». И по-прежнему ходил на собрания. Больше ему податься было некуда.
На трибуну в передней части сцены поместили мегафон, чтобы сотрудники полиции могли поделиться теми воспоминаниями и чувствами, которые всколыхнула в них смерть комиссара, в то время как остальной личный состав толпился у кофейников и пивных бочонков. Капитаны, лейтенанты и инспекторы устроили отдельные поминки в другом конце города, в «Лок-Обере», с французскими яствами на тонком фарфоре, а рядовые собрались здесь, в Роксбери, пытаясь выразить скорбь — скорбь по человеку, которого они едва знали. Речи постепенно сливались одна с другой: каждый считал нужным поведать небольшую историю о случайной встрече с Великим Человеком, с руководителем «строгим, но справедливым». Сейчас на трибуне стоял Милти Маклоун, вспоминая о требовательности О’Миры к полицейской форме, о его способности углядеть неначищенную пуговицу за двадцать ярдов в служебной комнате, набитой людьми.
Потом все окружили Дэнни и Марка Дентона. За прошедший месяц цены на уголь подскочили. Люди возвращались с работы в ледяные спальни, где висел пар от дыхания. А на носу Рождество. Женам надоело вечно штопать старые вещи, подавать все более жидкий суп, они злились, что рождественские распродажи в «Реймонде», «Джилкристе», «Хоутоне и Даттоне» — не для них. А ведь другие-то могут себе это позволить — жены водителей трамваев и грузовиков, портовых грузчиков, докеров. Почему же это не по карману супруге полисмена?
— Мне до смерти надоело, что меня вечно вырывают из моей собственной постели, — жаловался один из патрульных. — Я в ней сплю всего-то два раза в неделю.
— Они наши жены, — вещал еще кто-то. — Получается, они живут в бедности только потому, что за нас вышли.
Те, кто брал мегафон, уже начали говорить о том же. Речи в память О’Миры постепенно сошли на нет. Снаружи набирал силу ветер, на стеклах все четче вырисовывались узоры.
На трибуну поднялся Доум Ферст, закатал рукав, чтобы все увидели его руку: