Книга довольно быстро, в 1984 году, вышла, отлично иллюстрированная художником: от заставок, буквиц до полосных гравюр на дереве. Мне было любопытно взглянуть на работу Харламова и еще вот по какой причине: сам вологжанин, любящий Север и Карелию, я думал, как он выстроит материал, как его истолкует. Получилось удивительно точно: книга была наполнена искусным северным узорочьем, украшена как мелкой пластикой, так и крупными картинами — лирическими пейзажами. Она сама по себе как бы пела, звучала, создавая настроение то размеренности крестьянского труда, то радости общения с природой. Взгляд Сергея Харламова оказался столь проникаем в другую культуру, пусть и близкую нам, русским, что подмечал и разнотравье северных лугов, где каждый цветок и стебель выписан наособицу, и спелый блеск клюквы в берестяном туесе, и разнообразные контуры парения птиц (как-то ему Леонид Леонов попенял, что у него птицы выглядят статично), и особенно мной любимые камни-валуны, выглядывающие из воды, в белесых подтеках от чаек, — такая зримая примета северного пейзажа, оставшаяся до Харламова в живописи и рисунке никем “не увиденной”.
Что касается лирического мастерства в отображении природы Сергея Харламова, то мне здесь более всего нравятся его иллюстрации к книге Михаила Пришвина “Я встаю в предрассветный час” (1979 г.). Писатель, действительно, вставал почти ежедневно в четыре утра, садился за самовар, пил чай и набело расшифровывал в своем дневнике вчерашние дневные записи, и так пятьдесят с лишним лет. Такая пришвинская приметливость, внимание к откровениям природы свойственна и графике Сергея Харламова. Я неоднократно бывал в подмосковном Дунино, где жил в последние свои годы Пришвин, и могу подтвердить, что так, как изобразил Сергей Харламов, оно и есть: и шуга, бесшумно плывущая по темной воде Москвы-реки мимо ровных, как бы подстриженных полушарий ив, и легкий туман, словно вытекающий с полей в сырые и темные леса, и узловатые стволы елей, вековых деревьев, которых немало в окрестностях деревни.
Подмосковную природу, среднерусскую равнину, Сергей Харламов ощущает по-особому проникновенно. На этой почве, мне кажется, и завязалась дружба Леонида Леонова с Сергеем Харламовым, когда он пришел к писателю с намерением иллюстрировать его раннюю прозу. Впрочем, приятельство это связано и с иными побуждениями и реалиями судьбы. Великий писатель был в молодости дружен и знаком с художниками Остроуховым и Кардовским, с Фалилеевым (одним из лучших мастеров цветной линогравюры, выставка которого в начале этого года наконец-то открылась в Москве) и Яр-Кравченко. В конце жизни такое участливое внимание как бы откликнулось на Сергее Михайловиче. Кроме того, Леонов был одинок, ему хотелось выговориться не перед литературоведами и другими вполне книжными людьми, которые его окружали в 80-90-е годы, а перед таким мастеровым человеком, тонким художником, как Харламов.
Хорошо, что Сергей Михайлович записал разговоры с автором “Пирамиды”, бережно их сохранил и опубликовал в книге-альбоме. Его заметки о Леониде Леонове, как ни о ком другом, проникновенны и грустны, лаконичны и приметливы на детали. Можно добавить только немногое, что осталось в нашей с Сергеем памяти. И это будет к месту, как дополнение к его книге.
Вместе с Сергеем Харламовым мы августовским жарким днем хоронили Леонида Максимовича. Ни госкомиссий, ни особой помощи власть имущих не предвиделось: госчиновничество ушло в отпуск, а писательское руководство полуустранилось — привыкли числить Леонова бессмертным.
Эти два дня запомнились нам на всю жизнь. С утра безразличные ко всему столичные чиновники предлагали захоронить Леонида Максимовича на Ваганьковском кладбище, где покоятся его жена и Сабашниковы; днем вместе с дочерью писателя Натальей Леонидовной я выбирал бедноватый гроб, выслушивая хамство работников “погребальных услуг”; после обеда ездили, выстаивая в душных автомобильных пробках, на Новодевичье (получили все-таки разрешение!), где нам показали “квадратно-гнездовой” способ захоронения (а я-то, наивный, думал, что будет лежать Леонид Максимович у монастырской стены, у берез). А вечером, чуть ли не в шесть часов, выяснилось, что в ЦДЛ, где должна была состояться гражданская панихида, никто палец о палец не ударил, чтобы подготовить к утру Большой зал.