Величие идеи всеобщего равенства и справедливости, положенной в основание коммунистического Китая (причём в марксистской, то есть принципиально атеистической и, казалось бы, уже вследствие этого категорически неприемлемой для религиозного деятеля форме), ощутил и Далай-Лама. Ощутил уже при первом своём посещении Пекина — по сути в качестве полупленника. Но даже и теперь, как признаётся он в своей автобиографической книге “Свобода в изгнании”, после всех испытаний, пережитых и им самим, и Тибетом, соединение чистой сути коммунистической идеи с буддизмом всё ещё представляется ему возможным.
К сожалению, подход нашей Церкви к этой сложной проблеме, во всяком случае подход её высших иерархов, выступления которых мы и слышим чаще всего, остается весьма упрощенным — словно бы им вообще была неведома мощная русская традиция именно религиозного осмысления проблемы справедливости. А ведь ещё Достоевский писал: “Самая характеристическая черта нашего народа — жажда справедливости”. Решение всех важнейших социальных проблем современности считал призванием России Чаадаев. Как-то и неловко даже напоминать об успевшей стать своего рода классикой работе Н. Бердяева “Истоки и смысл русского коммунизма”, написанной уже в изгнании. И мне порою кажется, что люди, без конца и в явно конъюнктурных целях поминающие пресловутый “философский пароход”, этой классики вообще не читали. Как, впрочем, и других русских мыслителей, разделивших участь Бердяева.
А вот что писал, например, Д. С. Мережковский, яростный антисоветизм которого не помешал ему весьма проницательно заглянуть в суть проблемы, не только сохраняющей, но и обретающей новую актуальность в наши дни. “Для нашей религиозной истины у нас нет слов. Слово “социализм” неверное: ведь существо социализма — атеизм, отрицание религии. Вернее было бы назвать эту нашу бессловесную истину, или томление об истине, социальною проблемою, религиозной жаждою общественной правды. Мир томится ею смутно, глухо, немо, но так неумолимо, как ещё никогда”. И далее — ещё резче, ещё прямее, с достойной самого глубокого уважения правдивостью (можно ведь представить, чего стоило Мережковскому произнести эти слова, ведущие к признанию если не правоты, то, во всяком случае, неизбежности ненавистного ему большевизма, сумевшего найти слова там, где Церковь оказалась бессильна): “Ведь потому-то мир и отверг религию вообще и христианство в частности, что решил окончательно — верно или неверно, это другой вопрос, — что для социальной жажды в христианстве нет воды… Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждой социальной правды — это противоречие не моё, а мира” (Д. Мережковский. “Тайна трёх”. М., Республика, 1999, с. 67).
Но ведь ещё Гесиод, за две с половиной тысячи лет до Маркса и Ленина, сетовал: “Простые люди в руках крупных господ беззащитны, как соловей в когтях ястреба”. Так что проблема, как видим, вечная, тревожившая человечество на протяжении всего его исторического пути. Особая же сверхчувствительность русского сознания к ней отмечалась порою даже и “взором иноплеменным”, не всегда столь недоброжелательным и невосприимчивым к тайнам духовных и социальных исканий великой страны, каким предстаёт он у Тютчева. Например, Вальтер Шубарт, немец и самый пламенный, вероятно, русофил двадцатого столетия, заплативший за свою любовь к России чудовищную цену, усматривал здесь знак особой избранности. И, совсем не придерживаясь коммунистических взглядов, тем более же в их большевистской, то есть по определению атеистической, огласовке, он в лозунгах Октября, возвеличивавших бедность, находил сходство со словами Франциска Ассизского о “святой госпоже бедности”. В России, писал он, “что-то в глубинах самой народной жизни вздохнуло освобождённо, когда пал общественный строй, в котором социальное положение человека определялось его материальным имуществом”. Такая чуткость к общественной несправедливости и её неприятие (неприятие именно глубоко религиозное по природе своей, ибо она видится греховной) как знак особой призванности России к разрешению вековечной задачи её преодоления, отмечавшаяся столь многими и столь отличными друг от друга мыслителями, имеет корни ещё в глубокой славянской древности.
И уже тогда античные, а вслед за ними византийские и франкские авторы, описывая нравы и жизненный уклад славян, как отличительную, резко выделяющую их среди других народов черту называли именно “склонность к самой высокой справедливости” (Л. Нидерле. “Славянские древности”). Россия, пожалуй, единственная среди окружающих её народов сумела пронести и сохранить эту “склонность” сквозь тысячелетия исторических бурь и тяжелейших испытаний, сумела возвести особенность народного душевного склада на самый высокий уровень философского осмысления, а во многих отношениях — и получившей всемирное признание социальной практики.