Так, объявляя Клюева своим «врагом», Есенин пишет Иванову-Разумнику: «Я больше знаю его, чем Вы, и знаю, что заставило написать его „прекраснейшему“…» [7, т. 2, с. 76]. Выходит, что посвящение «прекраснейшему из сынов крещеного царства, крестьянину Рязанской губернии поэту Сергею Есенину», предпосланное стихотворению «Оттого в глазах моих просинь…», — это некая клюевская хитрость, лицемерная уловка? Вовсе нет! Для Клюева это определение было устойчивой формулой: так обращался он к «словесному брату» в дарственной надписи на своей фотографии; так называл Есенина и в тех случаях, когда писал о нем другим лицам. В частности, отправляя полковнику Д. Н. Ломану весной 1916 года «О песенном брате Сергее Есенине моление» (вследствие чего Есенин был спасен от «отправки на бранное поле»), — Клюев начинал свое письмо теми же словами: «Прекраснейший из сынов крещеного царства…». В конце 1916 или начале 1917 года поэт писал Александру Ширяевцу о «Сереженьке»: «Как сладостно быть рабом прекраснейшего!». Таким образом, только искреннее восхищение и глубокая любовь к «сопесеннику» заставили Клюева написать слова, в неискренности которых Есенин пытался убедить Иванова-Разумника.
«Свидетельства современников редко бывают бескорыстными», — замечает Б. А. Филиппов [11, с. 61]. Это касается многих карикатурных описаний Клюева. Со второй половины 1920-х годов вошло в привычку открыто глумиться над «идеологом кулачества», которого «можно было только ругать или окарикатуривать…» [11, с. 124]. К имени поэта прирастает постоянный эпитет:
Однако современные исследователи, историки старообрядчества, отмечают, что в письмах Клюева «совершенно явственно чувствуется народная основа его личности»; эти письма свидетельствуют, «сколь неистребимо сохранялась этикетность мышления и поведения русского крестьянина» (Е. М. Юхименко [8, с. 10, 11]).
Закономерно, что в крестьянской среде Клюев не казался «елейным», а его речь — «псевдомужицкой» (особенно в таком словесном оазисе, каким было Поморье!).
У себя на родине, среди своих, да еще в шумной ярмарочной толпе, притворяться было бы неуместно и бессмысленно. Но можно было живо ощутить себя «балаганным дедом», чтобы передать толпе умиление, вызванное искусством «рукомесленного» земляка, — передать в узорной, складной, цветистой речи. Вот как рассказывает об этом эпизоде В. А. Соколов:
«Впереди нас встал худощавый мужчина среднего роста в серой колоколом шляпе. Умильно поглядывая на токаря-умельца, стал говорить распевно:
— Боженька-надоумник надоумил мужичка такую красоту, лепоту уладить: избу-матушку с хозяином добрым, с хозяюшкой расторопной, с малой младеней выказать. Это всё не пошто, не зряшно. Вяжись, неводок, длиннее, прядись, ленок, живее, гляди, мужичок, веселее!».
«…За ретивое кажинного человека
И в устной беседе, и в письмах, и в своей публицистической деятельности Клюев неизменно был верен этой сформулированной им задаче: