«Сквозь бесформенные видения настоящего я ввожу вас в светлый чарующий мир Заозерья, где люди и твари проходят круг своего земного бытия под могущественным и благодатным наитием существа с „окуньим блеском в глазах“ — отца Алексея, каких видели и знали саровские леса, темные дубы Месопотамии и подземные храмы Сиама».
Известный русский религиозный философ Н. О. Лосский вспоминает о том, как летом 1922 года он был специально приглашен Ивановым-Разумником для встречи «с поэтом Клюевым и писательницею Ольгою Форш». Программа этого домашнего вечера, видимо, была связана с религиозной проблематикой: «Клюев прочитал нам свою поэму, живо изображающую крестьянский быт на севере России, а О. Форш рассказала о том, как была на антирелигиозном митинге» (
«В связи с церковным кризисом стали размножаться публичные собрания и диспуты на более или менее к нему относившиеся религиозные темы. (…)
Участвовал в собраниях иногда и Николай Клюев, рассказывая на голос благочестивого странничка об образе „святого Христофора с песьей головой“ на „тябле“ (ярусе) виденного где-то иконостаса. Его говор интерпретировала следившая юмористическим оком за церковной хроникой Ольга Форш…» (альм. «Минувшее», М.; СПб., 1993, [вып.] 12, с. 120, 121).
Клюеву вовсе не нужно было странствовать, чтобы повстречать этот образ, — он мог видеть его на тябле иконостаса в часовне святого Христофора у себя на родине. Вытегорское предание гласит, что некогда местный купец Лопарёв, в память своего спасения от разбойников из оврагов под названием Собачьи Пролазы, «поставил часовню святого Христофора Кинокефала — с собачьей головой он изображается, всем известно…» [6, с. 219, 220]. Этот образ возникает и в стихотворении Клюева «Заутреня в татарское иго…» (1921) — Кинокефал изображен здесь как защитник оскверняемой Руси: «Христофор с головой собаки / С ободверья возлаял яро, / В княженецкой гридне баскаки / Осмердили кумысом чары».
Итак, снова подтверждается истинность сказанного Клюевым о своем творчестве:
Например, Андрей Белый с яростным негодованием воспринял строки из «Погорельщины» о принесенном в город «Иродовой дщери» образе «Спаса рублёвских писем, / Ему молился Онисим / Сорок лет в затворе лесном!» «…не так говорят о духовном», — возмущался Белый, полагая, что упоминание о молившемся перед этой иконой затворнике возникло в клюевском тексте по едва ли не кощунственному произволу автора: «„Спаса писем — Онисим“, — рифма-то одна чего стоит! Фу, мерзость!» [2, с. 213].
Но дело не в рифме; молитва затворника — очень важная часть самой иконы. И в контексте поэмы, и в контексте народной традиции эта деталь глубоко обоснована.
Говоря словами Аввакума, «последняя Русь зде!». В железном городе Иродиады людей уже нет — остались лишь «двуногие пальто». Мир опустел, и все святые покинули родную землю. Последний «мирской гостинец», рублёвская икона, — это последняя живая человеческая молитва. Потому так важно здесь имя: «…молился Онисим…». Таков контекст поэмы. Что касается исторического контекста, то Клюев, конечно же, неоднократно мог видеть древние молитвенные образа: «На оборотной стороне старинной иконы иногда встречаются записи (напр.: „сему образу молится такой-то“ или „моление раба Божия такого-то“). Записи эти делались в тех случаях, если владелец иконы ставил ее в церкви для молитвы» (
Возвращаясь к словам Б. Н. Лосского о клюевском «голосе благочестивого странничка», думаешь невольно о том, как часто современники бывали несправедливы к поэту-страннику, который действительно «избраздил весь край». Есенин, сказавший так о Клюеве, признавал, что «олонецкий знахарь хорошо знает деревню». «Это были не фразы», — вынужден был согласиться И. М. Гронский, приводя слова Клюева: «Я самый крупный в Советском Союзе знаток фольклора, я самый крупный знаток древней русской живописи» (альм. «Минувшее», М.; СПб., 1992, [вып.] 8, с. 149). Тем не менее Клюева то и дело подозревали в обмане и мистификациях, обвиняли в ханжестве и лицемерии, в хитрости и коварстве…