Я не буду здесь говорить о том огромном общественном резонансе, который имела “Снегурочка”, и особенно в среде творческой интеллигенции. Все это хорошо известно. Но не менее важно и существенно то, что васнецовский шедевр стал поистине историческим и художественным прецедентом, обозначив принципиально, я бы даже сказала, кардинально новый подход к разработке русской национальной темы вообще в искусстве и в сценографии в частности. Васнецовская традиция жива здесь и по сию пору, и прежде всего потому, что она не только не связывает художественную мысль, но предоставляет ей полный простор в выявлении всё новых граней и таланта народа, и его богатейшего творческого потенциала.
Иными словами, отразив в пластических образах “Снегурочки” первозданную душевную чистоту народа, первоистоки его эстетического воззрения на мир, что впоследствии сформировали народные представления о красоте и ее идеалах, Васнецов тем самым заложил фундамент, на котором каждый из мастеров последующих поколений мог уже свободно строить индивидуальное здание своего спектакля — от “Князя Игоря” и “Садко” до “Невидимого града Китежа”, “Весны священной” и все той же “Снегурочки”.
Воспетая художником красота силой своего художественного звучания, глубиной образных ассоциаций обретала еще одно, так сказать, культурное напластование. Она выступила в роли исторического напоминания народу о том, что лежало всегда в основе его жизнеустройства, чем определялась изначальная связь между воззрением на мир и его восприятием, в каких соотношениях находилось материальное и эстетическое в его сознании. Это “историческое напоминание” народу о красоте как мощном движителе его исконного бытия могло, как казалось Васнецову, “занять страшную пустоту души”. Его страшило “низменное состояние художественных инстинктов” в его современниках, которое ведет, по глубокому убеждению мастера, к “принижению духовной жизни как в обществе, так и в художниках”(17). Таким образом, в сознании Васнецова связь между “состоянием художественных инстинктов” и духовным здоровьем общества была не только прямая, но и спасительная для самого общества. Поэтому мы могли бы рассматривать “Снегурочку” как своеобразное формулирование на языке изобразительного искусства Русской идеи. И не столько по задачам, которые ставил перед собой художник, сколько по масштабам их решения. Но все дело в том, что в православном сознании и красота, и мир, и любовь существуют как верховные понятия, началом которых есть Бог. Атеистический, а тем более языческий контекст сразу же лишают их духовного, то есть высшего смысла, и переводят в категории земного, что было неприемлемо уже для самого Васнецова. Ведь это ему принадлежит мысль: “Так как наивысшая для нас красота есть красота человеческого образа и величайшее добро есть добро человеческого духа (отражение Бога), — уточняет он здесь же, — то и идеалом искусства должно стать наибольшее отражение духа в человеческом образе”(18). Но как раз возможности этого “отражения”, равно как и самого “духа”, языческий материал “Снегурочки” не предоставлял, что и привело в мировоззренческий тупик самого Васнецова.
Ведь логика его высказывания должна была неизбежно привести мастера к страшному для него выводу: если в искусстве отражения духа в человеческом образе нет, то, опустошенное бездуховностью, оно лишается и своих идеалов. Потому, видимо, и написал он вскоре в одном из писем Поленову: “Ослабления духовной энергии боюсь пуще всего”(19).
“Снегурочка” при всем ее тонком лиризме и эпическом размахе, судя по всему, не только не восполнила, но и не стала источником этой самой “энергии”, которая, питая духовную жизнь Васнецова, окормляла и его творчество.
Не исключено, что именно это осознание, вызвавшее естественную потребность восстановить в душе и мыслях гармоническое соотношение духовных, человеческих идеалов с идеалами искусства, и подвигло Васнецова принять в конце концов предложение А. В. Прахова расписать Владимирский собор в Киеве. А ведь поначалу он наотрез отказался. Примечательно, что и работа над “Снегурочкой”, и окончательное согласие относительно Киева совпали по времени — первая половина 1885 г. И сразу же после состоявшейся осенью премьеры он без дальних проволочек уже “15 января 1886 г. приступил к работе в храме и начал купол”(20).
И только тогда обрел наконец душевный покой. “Я не отвергаю искусства вне церкви, — писал он несколько позже своему другу Поленову, — искусство должно служить всей жизни, всем лучшим сторонам человеческого духа, — где оно может, но в храме художник соприкасается с самой положительной стороной человеческого духа — с человеческим идеалом”(21).