“Пока Толстой жив, идет по борозде, за плугом, за своей белой лошадкой, — еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, — и слава Богу. Толстой идет — ведь это солнце идет. А если закатится солнце, умрет Толстой, уйдет последний гений, — что тогда?” (Александр Блок. “Солнце над Россией”).
Толстой умер — и прежняя жизнь действительно “к черту пошла”. Только и Россия не погибла, хотя не единожды стояла у края пропасти, и конец света не настал, и литература не кончилась. Все возвращается на круги своя, и жизнетворные токи прошлого продолжают питать находящих в себе силы припасть к ним.
“Мы грохнули оземь весь монумент веками накопленных устоев и заветов творчества... Отмахнувшись от прежних творческих навыков, мы попытались строить все заново, без всякой прикладки старых кирпичей... Теперь-то мы видим, что зря валили всю громаду старого здания литературных наследий... Очухавшись, мы ныне вылезаем из-под обломков и видим: перед нами все тот же, объезженный по всем дорогам, классический возок”. (Иван Касаткин. “Литературные ухабы”, 1923 год).
Кому суждено выбраться из-под обломков, а кому и нет. В современном “царстве хаоса” литературной жизни после объявленных на весь белый свет “похорон старой литературы” у “могильщиков” возникает настоятельная необходимость зафиксировать хоть кусочек реальности, раздробленной на несоединяемые части в их собственном сознании. Но даже эта часть им не дается, и воплощению подлежит лишь собственное “я”, исковерканное непрекращающимся насилием над coбoй. Чем яснее осознание собственной отторженности от мира, тем больше убеждения, что этот мир ничего лучшего не заслуживает, а о Божьем творении уже и речи нет. Тут и появляются на свет такие литературные уроды, как Баян Ширянов или Яременко-Толстой, один из номинантов последнего “Национального бестселлера”, объявленный потомком “старого классика”. При чтении этого “потомка” волей-неволей возникает желание порекомендовать прочесть номинанту хотя бы “Крейцерову сонату”, дабы охладить его взбудораженное воображение.
Велик соблазн с противоположным эмоциональным посылом создать амальгаму из с о б с т в е н н ы х о б л о м к о в, сотворить с о б с т -в е н н ы й хаос и снова поместить в центр мира себя, любимого, как поступает Эдуард Лимонов. Принципиальной разницы здесь нет. Диссонанс остается диссонансом, несогласованность — несогласованностью, и читательское сознание продолжает блуждать в “удушливых парах шутовского кривляния ради самого кривляния”, о котором писал Есенин более восьми десятилетий назад.
Самое главное, что независимо от субъективных желаний и понимания происходящего писатель, отдавшись “современному” течению разрушения и расчленения мира, полагая, что реалистически отражает его, разрушает собственную душу и, как следствие, свое слово, которое теряет пластичность и объем, ибо не в состоянии вобрать в себя глубину и многомерность жизни, невзирая на обилие изображаемых уродств. Оно становится плоским и одномерным и в лучшем случае фиксирует калейдоскоп событий, проносящихся перед глазами автора, прилежно эти события коллекционирующего и выстраивающего на них свои сюжеты. Вне событийного ряда для читателя ничего не остается — но он рад уже и тому, что писатель, вроде Вячеслава Дегтева, весьма выигрышно смотревшегося на общем фоне шорт-листа последнего “Национального бестселлера”, ограничивается этим, не переходя той грани, за которой лишь сплошное зловонное болото мата, сексуальных сцен и непотребное словесное месиво, ныне именуемое “новой литературой”.
* * *
Именно в те минуты, когда кажется, что “все к черту пошло”, необходимо сохранять ясность ума и жар души, не растраченный в пустыне словесных поделок и потуг на самовыражение. Тем более что есть произведения, в которых живо русское слово в его всеобъемности постижения мира, его смысла, духовного содержания русского человека в его современной ипостаси — то в жесткой форме постановки героя в экстремальные условия выбора, то в мягкой, с сочувственной нотой авторского сожаления, то в гармоничной, когда естественный поток жизни сам направляет героя к единственному решению.
Трудно назвать среди современных авторов писателя, более склонного к жесткой постановке нравственно-этической доминанты в своих произведениях, чем Леонид Бородин. Он, видимо, привыкший к определению себя как “романтика”, на поверку оказывается самым беспощадным моралистом. Жесткость, с которой он берет на излом своих героев, не производя над ними никакой устрашающей “вивисекции”, не сопоставима в нашей прозе ни с чем, и его книга “Посещение”, вышедшая в “Андреевском флаге”, композиционно выстроена точно в соответствии с этой доминантой.