Читаем Наш Современник, 2003 № 04 полностью

Обратимся теперь к его, Тютчева, личности. С одной стороны, мы видим настойчивое желание отринуть границы и формы личностного бытия, “вкусить уничиженья”, смешаться с “миром дремлющим” — то есть предаться буддийской нирване, войти в некий сон без сновидений, перестать быть сознающим себя и страдающим существом, — а с другой стороны, мы видим такое предельное напряжение личностного существования, такую тревогу, тоску, боль и страсть, такую работу ума и души, которая делает личность поэта явлением далеко-далеко “выходящим из ряда вон”, выходящим из смутно-невнятного ряда буддийской цепи воплощений. С одной стороны:

 

Сумрак тихий, сумрак сонный,

Лейся в глубь моей души,

Тихий, томный, благовонный,

Все залей и утиши.

Чувства — мглой самозабвенья

Переполни через край!..

Дай вкусить уничиженья,

С миром дремлющим смешай!

 

А с другой:

 

О вещая душа моя!

О сердце, полное тревоги,

О, как ты бьешься на пороге

Как бы двойного бытия!..

 

Да, “сердце, полное тревоги...”. Тревога Тютчева — это, быть может, главное в нем, это, если так выразиться, основной тон его напряженной души. Он сам пишет: “...нужно быть столь нелепо созданным, как я, чтобы не уметь ....обуздать хотя бы на некоторое время свое постоянное беспокойство” (Э. Ф. Тютчевой); “...чувство тоски и ужаса уже много лет стало привычным состоянием моей души” (ей же); “В душе у меня постоянное ощущение тревоги, и отсутствие вестей только усугубляет его. К тому же надо быть грубым животным, чтобы безнаказанно присутствовать при страшном зрелище сего Божьего суда, что совершается над миром” (дочери, Д. Ф. Тютчевой).

Его непрерывная, изнурявшая душу тревога происходила не из мелочного многопопечительства, не из опасений о завтрашнем дне и о хлебе насущном (то есть не была обывательски-мелкой, так всем нам знакомой, тревогой) — но рождалась из вещих прозрений о судьбах не только России, но даже о судьбах всего мироздания. Он видел грядущее с мощью пророка:

 

Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Все зримое опять покроют воды,

И Божий лик изобразится в них!

 

Но раз его сердце болело — значит, он верил, что еще не все предрешено. Тревога рождается там, где еще нет неизбежности. Как раз неизбежное, даже если страшит, нас не слишком тревожит; но если есть место тревоге — значит, человек не просто верит в возможность иного исхода, но чувствует: от него самого, от его личной воли и выбора и зависит — хотя бы отчасти исход той таинственной драмы, названье которой — “История”. Лишь такая тревога могла исторгнуть из уст умиравшего Тютчева этот странный — казалось бы, неуместный — последний вопрос: взята ль Хива?

Тревога — тем более та, что у Тютчева: мировая тревога и боль — это абсолютная противоположность буддийской нирване, ее полубытийному сумраку, сну и покою. Потому-то к нирване так тянутся те, кто не в силах нести неподъемное бремя тревоги, бремя личностного соучастия в делах мира, бремя ответственности за грехи, и свои, и чужие. Утомленного Тютчева тоже манил этот сумрак покоя. “...только с одним существом на свете, при всем моем желании, я ни разу не расставался, и это существо — я сам... Ах, до чего же наскучил мне и утомил меня этот унылый спутник...” (Э. Ф. Тют­чевой). Может, он и хотел бы в иные минуты сбросить груз собственной личности, скинуть иго противоречий, которые взялся нести, да уже изнемог под их бременем — так Атлант, уж конечно, мечтал о той сладкой минуте, когда он наконец перестанет держать над собой неподъемную глыбу небесного свода, — но соблазн проходил, жизнь шла своим чередом, и поэт продолжал нести крестную ношу, удерживать бремя своей изнуренной тревогой души...

Может, это покажется странным, но, думаю, влюбчивость Тютчева — вот еще одно бремя, которое он, изнывая, пронес через всю свою жизнь*, — находится в родственной связи с его неуемной тревогой. Влюбчивость — проявленье того же самого, никогда в нем не угасавшего, беспокойства, это  порыв его пылкой, чувствительной, страстной души куда-то “вовне” и “вотще”, к тому, чего ей, душе, не хватает, порыв туда, куда ее гонит тревога.

Предмет, занимавший Тютчева непрерывно, от юности и до гробовой, можно сказать, доски — были женщины и отношения с ними. И ведь не был же он “записным волокитой”; нет, увлечения Тютчева рождались из недр его беспокойной и влюбчивой, жаждущей успокоенья и вечно тревожной души. Как и тяга к природе, его тяга к женщинам была поиском места, где можно, хотя б ненадолго, облегчить мучительный личностный груз, и места, где можно приникнуть к таинственным, бьющим извечно, энергиям жизни. “Или весенняя то нега — или то женская любовь?” — вот от чего, освеженная и отдохнувшая, “играла кровь” Тютчева.

Перейти на страницу:

Все книги серии Наш современник, 2003

Похожие книги