О Боже! И в центре Аравийской пустыни отыщется какой-нибудь песчаный свидетель! Я помню, хорошо помню, здесь же никого не было.
— Я хотела сказать, — продолжала дама, — посмотрите за спину.
Я обернулся.
— Вы обратили свое внимание на этот платан?
Платан как платан, ничего особенного. Их вон десятки стоят вдоль бульвара. Разве что широк необычайно. Обхвата в два с половиной. Кора в светлых проплешинах, как у линяющего питона.
Я в недоумении посмотрел на нее, дескать, ну и что? Зачем потревожили?
— Под этим платаном Пушкин писал стихи, когда ему было двадцать четыре года! — она победно посмотрела на меня.
— Да-да, конечно, — забормотал я в ответ, сраженный этой всенародной любовью к творчеству поэта, — это очень интересно... Пушкин... ранняя ссылка...
Но она перебила меня:
— Нет, вы подумайте только, сколько же лет дереву!
* * *
Ах, Одесса, как ты все-таки щедра на чудеса!
* * *
Чудеса являются тому, кто их жаждет и ищет.
* * *
“...Итак, я жил тогда в Одессе...”
* * *
Погода в Москве за то время, что я отсутствовал, стала еще слезливее. Толя Семенов лежал на койке лицом вверх. Точно в таком положении, в каком я оставил его трое суток назад. Тело его под одеялом несколько потеряло от голода свои очертания.
На другой день начались репетиции. Надвигались госэкзамены, диплом, распределение. Сонм каждодневных забот отодвинул куда-то, казалось, в другое измерение, и мою поездку, и людей, с которыми столкнула меня судьба так неожиданно и так прихотливо.
Но иногда, в самые, казалось бы, неподходящие моменты, в самых разнообразных местах: на улице, в коридорах студии, в трамвае, за кулисами, вдруг, как наваждение, вставало передо мной весеннее утро в южном незнакомом городе, прямые бульвары с голыми деревьями, готовыми вот-вот взорваться зелеными взрывами... Легкий ветерок с солоноватым запахом моря дотрагивался осторожно до лица...
— Пеньков, я же говорил, что у тебя зажим в носу! — радостно кричит Олег Герасимов, один из наших педагогов. — Вон опять ноздри побелели!
Время убыстряло свой бег. Весенние дожди умыли город. Лопнули тополевые почки, и нежный дым окутал деревья. Женщины надели широкие юбки, под которыми так свободно было их утерявшим прошлогодний загар ногам.
Однажды Василий Осипович неожиданно принес в аудиторию свою гитару и стал нам петь. Ах, как он пел! Как пел! Песня для нас была новая, дотоле неизвестная:
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью...
Просто, сурово, по-мужски сдержанно вел Топорков рассказ о нелегкой судьбе русского солдата. Он нигде, ни на миг не позволил себе перейти опасную черту жалости или слезливости, хотя текст песни позволял это:
...Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой...
Гитара негромким перебором струн мягко, по-старинному деликатно оттеняла слова. Мы сидели молча, не шелохнувшись. В горле — не продохнуть — стоял комок. Глаза были мокрые.
...И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам...
Вся тяжесть войны, все ее горечи вместе с надеждами прошли перед нами в этой песне. В этом удивительном исполнении.
Если наглядно демонстрировать систему Станиславского, то в этот день наш педагог Василий Осипович Топорков преподнес нам на основе великой песни все ее основные постулаты. Вот так надо вживаться в материал, вот так любить его, так сдержанно, просто “подавать” его зрителю.
Я много к тому времени слышал песен в так называемом “актерском исполнении” — в начале шестидесятых был расцвет авторского, “бардовского” песенного искусства.
Но то, как пел Василий Осипович, останется в моей душе, в моей памяти на всю жизнь. Может, в тот день 63-го года мы, участники постановки “На дворе, во флигеле”, встретились с Серебряным веком, искусство которого еще застал наш педагог В. О. Топорков? Как знать...
...А на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Замечательный русский художник Константин Коровин в своей книге воспоминаний много и с особой теплотой рассказывает о Врубеле. О его гениальном творчестве, о своеобразии его живописи, о странном, часто непонятном для других характере.
“Врубель поразительно рисовал орнамент, — говорит Коровин, — ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отметив размер, держа карандаш, или перо, или кисть как-то в руке боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина. Меня и Серова поражало это”.
Вот такие твердые черты обозначаются вдруг на полотне твоей памяти и ждут, когда усилием воли ты соединишь их в целостную картину.
Госэкзамены были, кроме дипломных спектаклей, всего по двум предметам: истмату и французскому языку.
Французский, как и большинство моих сокурсников, я не знал. О нашем незнании знала и педагог Галина Трофименко.
— Вот тебе стихотворение Жака Превера, — сказала она мне. — Выучи. Оно будет твоим госэкзаменом.