Ваша телеграмма, отзвук на крик отчаяния, ободрила меня на миг, но положение наше безысходно. Вот уже три месяца я и жена бьемся о стены, и стены глухи, и ни одного просвета. Мы были в Феодосии, и говорил с нач. особ. отд. 3-й дивизии, я при содействии Вересаева собирал справки и мог узнать одно, может быть ложное, что сын наш жив, что в первой половине февраля выслан куда-то. Мне не могли, не пожелали сказать, куда и когда точно. По телеграмме председателя Револ<юционного> трибунала армии затребовано из Феодосии дело сына, но до с<их> пор это дело еще не попало в руки председателя. Одн<им> словом, везде препоны, словно это дело какая-то госуд<арственная> тaйна. Сын мой невинен, я продолжаю это утверждать. Б<ыть> мож<ет> его уже нет в живых, и вот почему тайна повисла над этим делом. Я умолял сказать истину. Мне отвечали — жив. Где же он? Мне не отвечали. Кто есть сильный, кто мог бы заставить сказать правду? Ведь должны же быть нормы! Ведь не можно отнять у отца и матери их естественное право знать о сыне. Это право всегда признавалось властью. Отнять это право — значит на место права поставить бесправие и ужас, и жестокость. За что нас терзают? За что убивают медленно и смеясь? За что? Мы голодные, в морозы полуодетые бродим, бродим по крымским дебрям, тычась из города в город, от порога к порогу, устрашаемые требованием пропусков, не имея крова и хлеба, мы ищем своего права, мы отыскиваем след сына, — и везде, везде одно и одно: «Идите туда, там знают, но, по вс<ей> вероятности, вам не скажут». Да, эти именно слова я не раз слышал и спрашивал в ужасе: смеются? О, не верите? Верьте, верьте моему крику. Клянусь — так это. Чтобы добраться из Симфер<ополя> до Феод<осии>, нам надо было 5 суток. 8 дней в Феодосии ничего не дали. Нам сочувствовали, но не могли помочь люди сердца. Кто может помочь? Москва. Но далеко Москва. Помогите! Ведь один приказ, один реш<ительно> приказ. Ведь не камень же я придорожный. Ведь я же писатель русский, хоть и бывший. Я писал Горькому. Что же, или я ошибся? Вчера я добился встречи с Поляковым, предревком<а> Крыма. Я подал ему справку. Я просил. Мне обещали, хотя и не совсем уверенно. Так кто же может здесь, если и высшее лицо, высший представитель Сов. вл. в Крыму неуверенно отвечает. Остается последний путь — видеть и просить Реденса, подчиненного Вс<ероссийской> ЧК. Но он на эти дни выехал в Керчь. Это последнее. Помогите же, во имя человечности. Что пережито нами за эти 4 мес., наст<олько> страшно, кошмарно, что не хватит сил и слов — понять, осознать. Ужасом полно оно и уже не вмещает. Надо быть здесь и видеть, и знать. Знать, как я знаю, как я видел, как я пережил. Мое горе и мое отчаяние — только ничтожная струйка. О, помогите! Вы — центр. Вы — у власти направляющей. Я буду ждать. Теперь, позвольте, перейти к общему положению, к положению писателей. В Алуште у меня и Ценского местный предревкома отобрал мандаты, выданные нам еще в ноябре из Симферополя. Отобрал и сказал: «Будет еще нагоняй тому, кто их выдал». Отбирают последнее достояние. Требуют одеяло, утварь, припасы. Я отдаю последнее, у меня ничего своего, все от добрых людей — и то берут. Я болен, я не могу работать. Я имел только 1/4 ф<унта> хлеба на себя и жену. Если бы не мал<ый> запас муки, я умер бы с голоду. Я не знаю, что будет дальше. Посл<еднюю> рубаху я выменяю на кусок хлеба. Но скоро у меня отнимут и последнее. У меня остается только крик в груди, слезы немые и горькое сознание неправды. Вы знаете — не для потехи имущих писал я книги. Они издаются. А меня гонят, гонят, гонят. За что? Я не был ни врагом, ни другом чьим бы то ни было. Я был только писателем, слушающим голос души своей. Страдания обездоленного народа — вот мое направление, если надо искать направления. Я не считаю себя способным к службе в канцелярии. Я хотел бы остаться тем, кем был. Если я не заслужил похвал, так гонений не заслужил наверное. Так как же мне быть? М<ожет> б<ыть> лучше ехать в Москву и там искать работы? Тогда прошу Вас, руководителя просвещения, помогите. Не откажите затребовать меня с женой, когда мы узнаем правду o сыне, в Москву. М<ожет> б<ыть> я еще смогу быть чем-нибудь еще полезным жизни. У Ценского требовали последнюю корову, грозя арестом в случае неповиновения. К. А. Тренев, беллетрист, также просит выяснить положение писателей. Он стеснен. Его мал<енькая> квартирка наполнена, каждый день с него требуют то и то. Он бьется с детьми больными, хотя он еще и учитель. У меня описали мои 20 книг библиотеки и поручили мне их под ответственность. Мои книги печатает Москва, но я не имею за них ни копейки. Я существую только благодаря вниманию и любви некоторых моих читателей. Я хожу по учреждениям и прошу меня покормить. Мне стыдно. Мне больно. Я добиваю посл<еднюю> обувь. Скоро я паду где-нибудь на улице. У меня выветрилась душа. Помогите. Подумайте, что все эти муки напрасны, неправдой брошены на нас. Я с семьей остались с доверием к власти. Мы не уехали, хоть и могли. За что нас гонят. Есть ли еще правда в России? Должна быть, я не потерял всей веры. О, я так хотел с сыном отдать свои силы на укрепление нового строя! Это я говорю прямо, душой открытой. Дайте же себе труд пяти минут только, чтобы почувствовать наше положение. Вызовите нас, спасите нас, если можете. Помогите узнать о сыне. Силы на исходе. Только на Вас, на представителя культуры моя надежда. Не отнимайте ее. Скоро должно кончиться для меня наказание. Все больше подступает отчаяние. Остается один выход — распорядиться собой самовольно — не жить больше. Только надежда узнать о сыне и удерживает. Умоляю, помогите.