Беру ее за руку, и мы выскальзываем в коридор в тот момент, когда Витёк бросает упрёк Даньке:
– Ты виноват, кулан!
– Сейчас как врежу! Без кличек, – проносится Данька наискосок, из кухни в комнату. Мы сталкиваемся в дверях. Витёк прячется в туалете. В мое пьяное сознание надолго врезается полоска света, прихлопнутая дверью.
На дворе теплынь, недвижная ночь раннего октября, горькая печальная свежесть опавших листьев. И вся дурашливая жажда излить охватывающие меня чувства выписывает мною вензеля, захлестывает: смеюсь, дурачусь, обнимаю её, – она вдруг прижимается…
Я сбит с толку, даже испуган. Обнимаю, но весь напрягся, как будто с одной стороны вздернули на дыбу. Несу околесицу:
– Я знаю, Нина, у тебя нет отца. Правда? Как у меня…
Ох, как рано я его лишился, в этом вся беда. Так хочется тоже иногда прижаться, навязаться на ласку, как псу, умильно полаять, повизгивая, повилять хвостом. Я балдею от мучающей меня проницательности:
– Молилась ли ты на ночь? Но кто Отелло? Я знаю, тебя кто-то обидел, да? Обманул? Весь мир не мил, и нет сочувствия..
– У меня есть папа и мама, – голос её так неожиданно чёток в окружающем меня сумбуре, бесстрастен, как фарфоровый изолятор. И смех тотчас как бы отделяется от нее, стоит, замерев, рядом – внутри себя музыкой. Отрываюсь от нее, соображаю, топчусь перед ней:
– Папа? Какой папа? Причем тут «папа – мама, что мы будем делать? Одесские частушки. Теперь точно вижу, на кого она похожа: на Мальвину из «Золотого ключика», даже волосами так потряхивает – кукольно.
Но глаза, – и в ту ночь, и в другие дни, когда приходил за ней, и мы гуляли, и говорил только я, а она молчала. Глаза, сразу и до дна распахнутые, как отдельно живущие, как будто вздрагивающие от каждого удара сердца, глаза рвутся ко мне, умоляюще отвергают, как непреодолимую, навязанную вместе с жизнью, – фарфоровую музыку голоса.
И в них, глазах, – такая вся без утайки доверчивость, и она с такой безнадежной радостью отдает мне эту свою доверчивость, всю целиком, торопясь, наперед того, как узнает, что я могу быть безжалостным, обманщиком, что могу сбежать от ненужного, такого серьезного и тяжкого, что хотят мне всучить. Она как будто уже знает, что это и случится, и потому еще более торопится, а дальше– будь что будет, что когда бывал с ней или о ней думал, чувствовал себя виноватым. Злился. Взвалить на меня свою доверчивость, отделаться от нее. А мне-то каково?
Может ли чувство вины быть любовью? Вряд ли. Иначе бы не раздражала меня озабоченность: зайти к ней вечером, вывести погулять на проспект. Мы сидели допоздна в парке, обнимались и целовались, но я все время мучился, что делаю недозволенное.
Раньше, выйдя ватагой на проспект, мы грезили себя только что вернувшимися на берег матросами. За нашими спинами – дальние земли. Мы загадочно поглядывали на проходящие парочки глазами, полными обещания, а, в самом деле, чертовски им завидовали.
Но вот я – по другую сторону, и
Как-то встретил вечером Светлану. Она неслась по влажному после дождя асфальту, театрально покрытому желтыми листьями, неслась впереди цыганских своих волос и длинного зеленого пальто, независимо и в то же время призывно поглядывая на встречных мужчин. Увязался за ней, и она, щурясь на меня, всем видом давала понять окружающим, что я за ней увязался. После дождя вечерние огни подрагивали свежо и прохладно. Света болтала без умолку, не глядя на меня, а словно обращаясь к прохожим. Протянула капризным голосом:
– Про-о-голода-а-алась!
И мы сидим за столиком кафе, на свету и шуме. Мелькают явно знакомые лица. Светлана не может усидеть, вертится, кому-то машет пальчиками, небрежно поглядывает на меня:
– Не боишься?
– А что?
– И не знаешь? Пропащий ты человек. Нина по правде тебя любит.
– Хо.
– Ты мне начинаешь нравиться. – Она откидывается на стуле, смеется, показывая белые зубы, потряхивает волосами. Оборачивается, кому-то грозит, хмурится, кусает губы, снова кому-то машет растопыренными пальчиками, вдруг замирает – не мигая, глядит мимо меня, уставившись в одну точку.
– Ну-ну, – говорю, – так я тебе начинаю нравиться?
– А Нинка, – говорит она, – по правде тебя любит.
Вскакивает, обдавая меня ветром зеленого своего пальто, быстро идет между столиков, покачиваясь, бросая во все стороны взгляды, оборачивается, так, что натыкаюсь на нее, оглядывает всех, говорит:
– Влюбиться тоже, что ли, – смотрит на меня без всякого интереса. – Прощай! – выбегает в ночь.
Дело серьезное, да как быть? Нина-то по правде…
Можно позавидовать, как легко Витёк, лоснясь улыбкой во все стороны, катится по жизни. Закатится к нам в комнату, и до отупения режутся с Кухарским в подкидного, переговариваются, как будто меня нет.
– Да не будет! Сам подумай: картишки и «Илиада». Видишь, спит над ней. Она у него вместо снотворного.