Изящество и нежность удивительно сочетались в ней со спартанским отношением к себе. Режим, режим и режим. Неукоснительный, порой, пожалуй, жестокий. На любой, самой пышной и затяжной вечеринке она выпивала только фужер шампанского или сухого вина. Если же ни того, ни другого не оказывалось, пила минеральную воду. Никакие обстоятельства не смогли принудить ее изменить этому правилу. Она никогда не ела, что попало, как бы ни была голодна. Стоило ей чуть пополнеть, и она тут же начинала голодовку, которая заканчивалась лишь тогда, когда удавалось «войти в форму». Видимо, не случайно Ольга часто повторяла одно из многих любимых ею рубай Омара Хайяма:
Похожий на лужайку ковер щекотно ласкал ноги. На Ольге были надеты золотисто-желтые плавки и такой же лифчик. Одеяние купальщицы великолепно подчеркивало красоту и стройность загорелого тела. Продолговатое бледно-розовое лицо обтекали длинные пряди пышных, будто позолоченных волос…
Ольга ликовала.
Это вдруг грянувшее счастье, как неожиданный мощный взрыв, разом стронуло все вокруг и внутри нее, вздыбило, опрокинуло, перевернуло. Слетев с оси, сумасшедшими скачками понеслось сердце и так разогнало кровь, что размеренное вышагивание по ковру уже не могло погасить, умерить взрывную силу кипящей, бунтующей крови.
Ольга ткнула пальцем в пусковую кнопку стереопроигрывателя и замерла, как окаменела, слушая тихий шорох иглы, выходящей на канавку звукозаписи. Едва возникли звуки оркестра Поля Мориа, Ольга сорвалась с места и закружилась в неистовом танце.
Гремела музыка. Мелодия сменяла мелодию. Рисунок танца тоже менялся. И только когда вновь послышалось назойливое шуршание иглы, задохнувшаяся потная Ольга повалилась в глубокое, мягкое кресло подле крохотного столика с торшером.
На столике лежала груда журналов, газет, писем. Эту скопившуюся за два отпускных месяца корреспонденцию полчаса назад вручила Ольге соседка. То ли случайно, то ли потому, что на конверте стоял заграничный штемпель, только письмо Бурлака из Будапешта оказалось верхним в стопке писем. Ни обратного адреса, ни фамилии отправителя на конверте не было, и, прежде чем его вскрыть, Ольга какое-то время раздумывала: от кого? Знакомых в Будапеште не было. Никто из друзей этим летом туда не ездил. «Странно», — и нарочно, чтобы продлить волнующее неведение и еще погадать, вертела и вертела в руках голубой прямоугольник, ощупывала, рассматривала на свет, долго изучающе разглядывала марки. Наконец вскрыла загадочный конверт.
«Уважаемая Ольга Павловна! Дорогая Ольга! Оленька! Я люблю Вас. Слышите? «Я люблю!» — кричит во мне каждая клетка. Неистово вопит. Срывается с привязи и рвется к Вам…»
Она задохнулась от догадки. Закрыла ладонью глаза.
— Что это?.. Зачем?.. — вопрошала невесть кого, чувствуя у основания горла резкие частые толчки взбаламученного сердца.
Несколько раз провела языком по ссохшимся губам и, задержав дыхание, вновь нырнула в обжигающий омут невероятных, долгожданных, сумасшедших слов.
Она угадала.
Угадала.
Угадала.
С первой фразы.
С первого слова.
Нутром.
Сердцем.
Неведомым, не найденным шестым первобытным чувством угадала, кто написал.
Испугалась собственной догадки. Сама перед собой прикинулась несмышленышем. И, только прочтя так хорошо знакомую подпись, позволила себе выкрикнуть:
— Он!.. Максим!..
И, унимая, успокаивая себя, начала вышагивать по ковру, так и эдак ставя ноги. Потом включила магнитофон и выплеснулась в искрометном танце…
Еще не переведя дыхания, не остыв, не успокоясь, снова схватила принесший счастье листок и нарочито медленно, сдерживая себя, по нескольку раз перечитывая отдельные строки, опять прочла письмо Бурлака, и опять не смогла усидеть. Вскочила. Пробежалась с угла на угол по зеленому полю ковра так, словно под ней были раскаленные угли. Усилием воли вернула себя в кресло…