Зина, я тебе что сказал? — закричал Наум Исаич. — У тебя сложный перелом. И все теперь зависит от тебя самой. Восемь недель, озорница, будешь носить гипс и шину. Понятно?
Восемь недель! — ахнула я. Три недели осталось до конца четверти. Да еще пять. Только во вторую смену попаду в лагерь. А я-то мечтала... Потекли слезы, и я их вытирала воротником желтой больничной блузы.
— У-у-У|—шутливо передразнил меня Наум Исаич. — Рева-корова. Умеешь озорничать — умей и ответ держать. Это как же тебя угораздило? С горы ты, что ли, прыгнула?
И молодой хирург Киселев тоже допытывался, где я сломала ногу. А я хоть убей ничего не могла вспомнить. Была на Лысой горе на двух ногах. А потом... Что было потом? Что?..
На пороге с врачами столкнулась Тоня — злющая, красная, как из бани, коса расплелась. Видно, всю дорогу бежала бегом. Она закричала:
— Так тебе и надо! Ишь черти ее носят. Не только ногу — голову сломаешь!
Наум Исаич что-то ей сказал вполголоса. Тоня заплакала:
Доктор, дорогой, что же я матери-то ее напишу? Ведь я за нее головой отвечаю...
О женщины, женщины! — прервал Тонины излияния Наум Исаич. — Радоваться надо, что осталась жива, а она плачет. Вот что, Антонина, Анастасии Дмитриевне ничего не пиши. Ее нельзя волновать. Пусть поправляется.
Когда мы с Тоней остались с глазу на глаз, она опять заплакала:
Господи, растила я Вадика с Галинкой и горя не знала, а ты...
Тоня, не плачь. Я больше не буду...
— Молчи уж. — Тоня вытерла слезы ладонью.— Знаю я тебя. Добегалась? Вот теперь лежи. Еду буду приносить. И учебники принесу. Не жизнь, а разлюли-малина.
Люська-толстушка с необыкновенным проворством влезла в раскрытое окно моей крошечной палаты, шлепнулась на белую табуретку, сказала:
Вот зараза! — и захохотала.
Чего ты? — удивилась я.
Да старуха там стоит, в проходной. Карга противная. Никого из наших не пропускает. Передачку взяла, а пустить — ни за что. Хоть тресни. Динка с Надей ей там зубы заговаривают, а я в окно. — Люська сложила кукиш, полюбовалась и нацелила его на дверь палаты: — Что, съела? Слушай, а ты, оказывается, такая тяжеленная! Уж я тебя волокла-волокла, дух вон. Моли бога, что не бросила.
— Ты меня волокла? Откуда? Куда?
Люська, осердясь, по своему обыкновению вытаращила глаза:
Куда, куда? На кудыкину гору! Ты ж с Лысухи сорвалась!
Я?!
Нет, я, наверное. — Люська показала пальцем на мою больную ногу.
Люся, я ничего не помню. Честное ленинское, не помню... Странно как...
Ничего нет странного,— ухмыльнулась Люська. — Если бы даже взрослый с такой кручи ляпнулся, и то память бы отшибло. Слушай, как было. Нарвала я хвощей. Кричу тебя, ищу — как в воду провалилась. Ну, думаю, и нахалка — домой убежала. Спустилась я вниз, обошла вокруг на всякий случай, тут тебя и увидела. Лежишь вверх лицом, как пласт. Я и так, и сяк, а ты только мычишь!.. Ох, я и испугалась!.. Тащу тебя за подмышки и не могу больше. Давай кричать во все горло. Чуть не надорвалась — никого нет! Что делать? За подмогой бежать, тебя бросить одну боюсь. Веришь ли, я даже заревела. И тут вижу, хромоногий Ефремыч хворост на тачке везет. А ему помогает знаешь кто? Угадай. Вовка Баранов — вот кто! Он с горы Закат шел и встретил Ефремыча. До того я обрадовалась! Скинули мы хворост да и привезли тебя на тачке в больницу. Слушай, а как же это тебя угораздило сорваться? Ведь не маленькая.
Люсь, я что-то такое помню, как во сне, а было это на самом деле или не было — не знаю. Я кого-то укусила...
Чего?!
Укусила, говорю, кого-то за руку. Сильно. Вот сейчас вспомнила, даже зубы заныли, как тогда на Лысой горе... Люсь, погляди-ка, что там у меня с шеей творится?
Зин, а ты ведь бредишь! — испуганно вскочила Люська. — У тебя, наверное, температура поднялась. Позову доктора. — Ее точно вихрем выдуло из палаты.
Так. Значит, я упала с горы. И меня нашла Люська. Какой же она молодец... А кого же я все-таки укусила?.. Кусала или нет?.. Да, а что же у.меня на шее? Почему больно, когда трогаешь?..
Я закрыла глаза и принялась мучительно раздумывать. И вдруг откуда-то из необъяснимого мрака памяти выплыло искаженное злобой белоглазое лицо. Это было так неожиданно, что я вздрогнула. И сразу же вспомнила. Захариха! Она. Меня Захариха душила! Это я ее укусила за жесткую жилистую руку. А потом как в яму провалилась. Зачем она меня душила? За что? Я схватила больничный колокольчик и зазвонила изо всех сил.
В тот же вечер со мною разговаривал товарищ Пузанов, следователь. Он пришел вместе с Анной Тимофеевной. Нисколько не страшный, хоть и следователь. И все, что я говорила, аккуратно записывал на зеленоватой разлинованной бумаге. А потом все прочитал и попросил меня расписаться. Все прошло так просто, что я была разочарована. Даже ребятам нечего рассказывать. Ах, как хотелось мне спросить у товарища Пузанова, не отыскались ли следы Леньки Захарова, но я не спросила. Не осмелилась...
О том, как арестовали Захариху, мне рассказал Петя-футболист. Ее взяли вечером, когда она выпекала просфоры для церкви. Заперлась противная баба начисто: знать ничего не знаю, агрономшина девчонка облыжно оговаривает.