—За Сережкой,—сказал я. От изумления у него на миг округлились глаза, а потом на лице проступило мрачное торжество: мол, я так и знал.
—Ну что?—спросил он.—Уже и новых героев в ту же молотилку?
—Слушай, форпост Европы,—сказал я.—Только не сейчас.
Не смертельно, лихорадочно думал я. Не смертельно. Ни его, ни меня пальцем не тронули... Назвали на «вы»... Не сорвали награды и знаки различия... Не отобрали трость—а ведь сталось бы, если моча в голову ударит или если получена соответствующая инструкция. Демонстративно вежливы были, просто демонстративно. Извинились—это вообще ни в какие ворота. Не смертельно. Совершенно другой код. Непонятно—да. Но явно не смертельно.
—Что теперь?—спросил тесть.
—А ты разве не слышал?—ответил я.—Можешь продолжать сон.
Он дернул губами и, резко повернувшись, ушел к себе. Плотно закрыл дверь.
Все равно я услышал, как звякнул стакан.
В спальне горел ночник. Маша сидела на кровати, обхватив колени руками и глядя в стену.
—Ты им отдал его без единого слова,—сказала она, глянув на меня коротко и непримиримо.
—С этими говорить не о чем,—ответил я.
—Ты им его отдал!—крикнула она.
—Ты бы хотела, чтоб я начал отстреливаться? Вот тогда бы нам всем конец.
—А так—всего лишь ему, да?
—Нет,—сказал я.—Не глупи. Это не то, что тебе показалось.
—А что? На прием в Кремль так не увозят.
—Да.
—Так что тогда?
—Еще не знаю.
Было без четверти четыре. Звонить куда-то—бессмысленно. Коба, возможно, и не спит еще, но наверняка не будет обрадован, если ему жахнуть сейчас по мозгам нашими проблемами. Лаврентию звонить раньше девяти утра тоже не стоило. Озвереет попусту, безо всякой пользы для дела. Минут пять я катал варианты и так и этак; очень трудно было сосредоточиться под осуждающим и нетерпеливым взглядом Маши. Ничего не вытанцовывалось; по всему получалось, надо ждать. Пусть каких-то несколько часов, и пусть даже они могли оказаться для сына нелегкими.
—Хочешь брому?—спросил я.
—Ты за кого меня принимаешь?—спросила она. Действительно, она не проронила ни звука, ни слезинки.—За кисейную барышню? Не дождешься. Я колючую проволоку под пулеметным огнем резала. И не вздумай меня утешать руками. Я ничего не забыла.
—Чего ты не забыла?—устало спросил я.
—Ничего не забыла.
—Чего ничего?
Она не ответила.
Больше мы не разговаривали. Сохранять неподвижность было труднее всего. Тело требовало действий: стрелять, бежать, ползти, карабкаться, закладывать адские машины. Душить. Но было бы бездарно и недостойно бегать из угла в угол. Маша тоже осталась сидеть—в полупрозрачной соблазнюшке, такой беспомощно-трогательной сейчас, точно любимый зайка на подушке больного ребенка; со спутанными волосами на плечах, грудью в голубых прожилках, сухими глазами и ускользающим от меня взглядом.
Светало. Снаружи зазвучало утро; подали голоса просыпающиеся птицы, невозбранно прокатил по пустой улице первый троллейбус, что-то уронил дворник. Еще час, думал я. Еще какой-то час. С кого начать? Кому звонить первому, чтобы не напортачить и не сделать хуже? Наверное, сначала окольно... Климу? Он же оборонный нарком, его подпись еще не просохла на приказе о Сережкином награждении... Васе Сталину? Занавески на окнах медленно пропитывались розовым соком и начали светиться, как лепестки цветов на просвет. И в этот момент в замке лестничной двери заскрежетал ключ.
Меня будто вытряхнули из кресла. Я влетел в прихожую как раз, когда открылась дверь, и успел увидеть, как Сережка—невредимый, без единого синяка, без единой царапины, в нетронутой, по-прежнему безупречно сидящей форме—втискивается с лестничной площадки. Он двигался медленно и неуверенно, точно забыл, как работают и за что отвечают руки-ноги, и вспоминает на ходу. Притворил дверь. Замок щелкнул. Сын отвернулся от двери и только тогда увидел меня. Механически улыбнулся; глаза остались мертвыми.
—Все нормально, пап,—сказал он.—Перепугал я вас? Все нормально. Мама как? Сердце не прихватило? Ты ей валидолу дал?
Его взгляд съехал с меня вбок; я обернулся. Маша, белая, как скатерть, уже стояла в дверях, прислонясь плечом к косяку. Сережка шагнул к ней, обнял свободной рукой и чмокнул в щеку.
—Порядок, мам,—сказал он.—Погода летная.
Он пристроил трость у двери, неловко переобулся в домашнее и, хромая, двинулся к двери деда. Постучал. Услышал изнутри «Заходи!» и зашел. Остановился на пороге.
—Дед,—сказал он,—у тебя всегда ведь водка есть. Поделись.
Из прихожей в открытую до половины дверь было видно, как папа Гжегош, и впрямь, похоже, пытавшийся снова спать, вскочил с постели в одних трусах. Метнулся на высохших, но по-прежнему волосатых кавалерийских ногах к потайному припасу и без единого слова рассекретил бутылку и стакан. Трясущейся рукой, расплескивая, налил до краев. Протянул Сережке; стакан скакал в его пальцах. Сережка взял и, как воду, выпил до дна. Окаменевшая у косяка Маша вдруг суматошно встрепенулась, точно вспугнутая курица, и, смешно шлепая босыми ногами, побежала на кухню. Сережка ткнул пустым стаканом в сторону деда.
—Еще?—со знанием дела спросил тот.
Сын немного подышал обожженным горлом и сипло сказал:
—Да.