— Ничего, — спокойно сказал я. — Пока нужно вызвать мать.
— Бабушку, — с трудом сказал мальчик.
— Можно бабушку, — сказал я. — Тетя Оня, приведите бабушку.
Мария Михайловна смотрела на меня испуганно, ждала, когда я скажу главное. Но я молчал.
— У меня вторая группа, — как бы оправдываясь, сказала она.
Я посмотрел на парнишку. Он казался десятилетним, хотя в истории болезни было записано шестнадцать. Я не знал его. В конце концов он мне совершенно чужой, как чужие все эти люди, которые ходят по улице.
Я посмотрел на Марию Михайловну, на тетю Оню, маленькую, круглую и белую, как одуванчик, и почувствовал раздражение. Тетя Оня была испугана, и я со злорадством подумал, что у нее, наверное, и есть третья группа.
— А много крови нужно? — нерешительно спросила она.
— Граммов пятьсот.
— А всего сколько в человеке?
— Пять литров.
— Много, — с каким-то облегчением вздохнула тетя Оня.
Я взглянул вверх и вдруг в зеркальных гранях операционного плафона увидел сузившиеся, как две карандашные точки, свои зрачки.
— Что вы, тетя Оня, — затараторил я, — посмотрите, какой я здоровый. Толще вас вдвое и выше втрое. У меня универсальная группа крови.
…Толстая игла вошла в мою вену. Меня немного мутило. Больше я ничего не чувствовал. Захотелось спать. Перед глазами по зыбучему потолку поплыл операционный плафон. По лбу провели салфеткой, видимо, вытирали пот.
— Делаю кофеин, — сказали очень далеко.
Потом все стало возвращаться: тетя Оня, плафон, потолок, Мария Михайловна.
— Пить, — сказал я.
Тетя Оня принесла воду.
— Чайку лучше поставьте, — сказала Мария Михайловна.
— А чай-то с заваркой у главного заперт, — сказала тетя Оня. — И так нагреем, а варенье у меня есть.
Кружилась голова. Мне дали стул. Парень глубоко дышал. Его лицо оставалось бледным, но губы порозовели. Пульс был хороший. Это тоже было хорошо — это был признак уходящей опасности.
Позже мы сидели в ординаторской и пили крутой кипяток с тети Ониным малиновым вареньем.
— Пей, Гошенька, — говорила она, пододвигая банку. — Я за тебя перед матерью в ответе, мне поручено.
— Ничего себе ребеночка вам на воспитание дали, тетя Оня! — басил я и смеялся.
Сегодня можно было не спешить на работу. Я проснулся около девяти и час провалялся в кровати с ощущением внутреннего благодушия и всепрощения. Я даже не очень сурово обошелся с Сидоровым: все-таки он уже старик, — и я предложил ему выйти на пенсию. Я был с ним не груб, только принципиален.
«Петр Матвеевич, — мысленно говорил я ему, лежа в кровати. — Страна поручила мне освободить вас от работы, потому что вы оторвались от коллектива, не стали придерживаться принципов коллегиальности в руководстве. Вы диктатор. Вы, — я вздохнул, — тормоз нашему движению вперед. Нет, нет, не ссылайтесь на свои прошлые заслуги. Ведь все хорошее в прошлом, а этого сейчас мало. За вчерашний поступок мы могли бы вас судить судом чести, но мы все посовещались и решили не трогать вас. Главное — мальчик жив».
Я мысленно выдал ему пенсионную книжку и стал ждать, когда он выйдет из кабинета.
Потом я честно и прямо рассказал, как все было. Поднялся Борисов и предложил ограничиться для меня предупреждением, потому что я еще только начинаю жить и не все хорошо понимаю. Так и решили.
Пора было вставать. Я сделал зарядку, аккуратно отрабатывая все движения, хотя чувствовал какую-то слабость. В девять с дежурства пришла тетя Оня, согрела самовар и легла. Теперь мы с Мишкой наслаждались чаем, отдувались и потягивали его из блюдца.
— Пора в больницу, — сказал я.
— А много тяжелых больных? — полюбопытствовал Мишка.
— Да есть.
Меня прямо тянуло за язык рассказать всю ночную историю, но я удержался.
На улице прошел снег и густо припушил дорогу и деревянные мостки.
Люблю идти по нетронутому снегу. Если есть время, я иду аккуратно и медленно, высоко поднимая ноги, чтобы не внести беспорядок в эту красоту… Я продавливаю снег подошвой, задерживаюсь на секунду при каждом шаге. Так, наверное, нотариус ставит на важный документ печать. Я тоже ставлю печать на зимнюю дорогу. Я даже останавливаюсь и смотрю, хорошо ли поставлена печать, и если мне не нравится след, то снова опускаю ногу в готовую лунку и стою так, пока не появится вафля от подошв.
Я оставил свой след в Валунце.
Я оставляю свой след в Валунце…
В конце концов почему мы стесняемся хороших дел? Я думал о парнишке с пилорамы. Как он? Мне нужно было сейчас, сию минуту увидеть его. Я вбежал в приемный покой, торопливо сбросил пальто и надел халат.
— Как мальчик?
— Какой? — переспросила сестра.
— Который с пилорамы… ночью.
— Не знаю, — сказала сестра, — я недавно заступила на дежурство. Да, вас ждет Сидоров.
— Подождет, — сказал я и побежал в отделение.
Я остановился у палаты, чтобы отдышаться, и наконец осторожно надавил на дверь. У самого окна лежал мой мальчик. Я подошел к постели и сел. Мне было приятно думать, что в этом парне живет и работает моя кровь.
— Ну, как дела, Толя? — спросил я.
— Спасибо, — улыбнулся он. — Хорошо.
— Вчера ты тоже говорил «хорошо».
— Вчера было хуже, — сказал он.
— Мы вам так благодарны, доктор…