— Ноги! Ноги хорошенечко обметите. Снегу натащите.
Мы посмотрели на наши валенки. Они, действительно, были в снегу прямо до колен.
— Да-а, — сказал Наумыч, — с такими копытами лезть в порядочный дом прямо как-то неловко. Придется, хлопцы, обметать. Жалко, веник с собой не захватили. Пригодился бы теперь.
Редкозубов снял собачьи рукавицы.
— А мы бальными перчатками обмахнем. Не хуже веника будет, — сказал он и принялся колотить рукавицами по своим валенкам. — Это меня Борька Линев в прошлую экспедицию научил.
Один за другим, ползком мы забрались в палатку. От стены до стены вряд лежали четыре спальных мешка, как четыре египетские мумии. У дальней стены, прямо против входа были сложены ящики и свертки. Посреди палатки, запрятанный в железную печку, бушевал примус.
Савранский, в рыжей косматой малице, точно колдун, сидел около печки и огромным охотничьим ножом взрезал консервные банки.
— Занимайте места, — сказал он, даже не взглянув на нас. — С самого края, около входа, будет спать Редкозубов, потом Сергей, потом Наумыч и я. Так и рассаживайтесь, чтобы лишней толкотни не было.
Но занять места оказалось не так-то легко. В палатке страшно тесно, печка уже докрасна накалилась от примуса, и, как только мы пробуем переместиться, начинает так вонять паленой шерстью, что Савранский кричит истошным голосом:
— Горим, братцы! Спасайся, кто может.
Наконец все разместились. Сидеть в палатке можно только скорчившись. Лучше всех маленькому Савранскому, хуже всех — Редкозубову. Он такой длинный, что ему приходится все время полулежать, мечтательно склонив голову набок и подобрав под себя ноги. Но Редкозубов не унывает. Он достает коробку с табаком, трубку и, блаженно покрякивая, неторопливо начинает набивать ее.
— Давненько не курил с таким удовольствием, — говорит он, попыхивая трубкой.
А Савранский недовольно ворчит:
— И так дышать нечем, а он еще дымища подбавляет..
Воздух в палатке, действительно, не так чтобы очень свежий.
От спальных мешков, от малиц и оленьих шкур остро воняет какой-то псиной. Савранский сушит у печки свои валенки, и от них тоже изрядно попахивает прелью и мокрым войлоком, а ко всему еще примешиваются пары керосина и примусная гарь. Но зато в палатке тепло. Наумыч даже снял шапку и тщательно причесался маленьким гребешком.
Меня начинает клонить в сон, — так приятно согреться после морозного резкого ветра, после целого дня ходьбы, так хорошо под монотонное гудение примуса неподвижно сидеть, закутавшись в мягкую теплую малицу, и чувствовать, как сладкая усталость разливается по всему телу.
Лед в миске уже растаял, и Савранский, одну за другой, вываливает в миску три банки мясных консервов. Палатка наполняется запахом бульона, лаврового листа, мяса. Наумыч даже крякает, жадно посматривая на миску, а Савранский встревоженно говорит:
— Как же мы будем его есть? Из одной миски? Нам же с Наумычем не дотянуться, а если в наш угол поставить, то Сергею и Серафиму Иванычу не достать.
— Есть надо из кружек, — решительно говорит Редкозубов. — Разлить по кружкам, и каждый из своей будет есть.
— Правильно, — соглашается Савранский. — Так и сделаем. Вот он опыт-то что значит. Научился там около Борьки Линева.
— Да я это все и раньше знал, — небрежно говорит Редкозубов. — Слава богу, не первый раз путешествую…
Савранский осторожно зачерпывает ложкой немного варева, долго дует и сосредоточенно пробует. Мы все не спускаем с него глаз.
— Ничего, — важно говорит Савранский, кивнув головой. — Посолил в самый раз.
— А скоро готов будет? — спрашиваю я.
Сон у меня как рукой сняло. Мне так хочется есть, что я то и дело глотаю слюну, и живот у меня сводят прямо какие-то судороги.
Савранский раздает нам эмалированные большие кружки, алюминиевые ложки, достает и ставит посреди палатки мешок с сухарями.
Уже кипит в миске суп. Кипит и клокочет, заволакивая всю палатку аппетитным паром.
— Да не томи ты, Христа ради, — жалобным голосом стонет Редкозубов. — Сил никаких больше нет…
— Давай! Будет колдовать! — кричим и мы с Наумычем.
Савранский снимает миску, три руки с кружками разом протягиваются к нему.
— Начальнику первому, — говорит Савранский, но Наумыч сразу отдергивает свою кружку.
— Если начальнику, — говорит он, — тогда последнему.
— Ну, не начальнику, — смеемся мы. — Не начальнику, а просто самому толстому.
— Вот это другое дело.
Обжигаясь, громко дуя, хрустя сухарями, причмокивая, покрякивая, мы принимаемся за суп.
Чертовски вкусный был этот суп: жирный, горячий, пахучий. Каждый глоток, как огонь, разливался по всему телу. Нам стало жарко, даже пот выступил на лбу.
— А у меня еще чего-то есть, — хитро проговорил Наумыч, громко прожевывая мясо. — Ни за что не догадаетесь.
— Бум-гум-гум-гум, — прогудел Редкозубов туго набитым ртом.
— Нет, ни за что не догадаетесь, — опять сказал Наумыч.
Но раздумывать и догадываться нам некогда: мы торопливо дохлебываем последние капли супа, прямо в рот вытряхиваем последние кусочки мяса и снова протягиваем Савранскому пустые зеленые и коричневые кружки.