Мое появление вызвало испуг. Все трое сразу враждебно насторожились.
Я спросил об Агаше. На лице женщины вспыхнул страх; выражение ужаса перекинулось сейчас же и в глаза девочки. Старик укоризненно пояснил мне:
— Что вы по домам лазите? Напугать можете. Девочка у нас и без того убога. Жалость имейте. В контору бы Агафью звали, если уж допекать собрались.
Это «приветствие» без дальнего объяснило мне настроение рабочих и их семей: не примиренность была в атмосфере, а готовность к испытаниям, — не иначе как они решились на что-то необычное, коли ждут ударов.
Мне не оставалось иного, как поступиться конспирацией и открыть, зачем пришел. Лучше было рискнуть довериться этим простым людям, чем отступать, ждать снова случая рисковать новой встречей со Свильчевым. В подтверждение того, что я свой, я показал письмо от Сундука к Агаше.
Старик с недоверчивой торопливостью потребовал:
— Покажьте-ка записочку-то. Ну-ка, ты, Лизок, прочитай, у тебя глаза помоложе.
— Это написано не вам, а к Агаше, — сказал я.
— Такого у нас разбору нет, мы — одно. А не желаете нас признавать, ищите Агафью, где найдете.
Лиза стала читать громко и нараспев:
— «Ну что ж, что так складывается… Сложится потом лучше…
Лизок остановилась и очень тихо, почти про себя, сказала:
— Я больше никому не позволю ругать дядю Ваню… никому.
Меня признали своим. Крайняя подозрительность сменилась вдруг откровенностью. Привыкшие жить в скученности и постоянно на народе, они не умели таить от сторонних глаз свои душевные движения; их радость была не в бережении и стыдливом прятании своих чувств, а в том, чтоб открыться и излиться на людях. Мавруша начала рассказывать:
— Я Агашу все поедом ела: «Сиди, говорю, смирно, чего тебе о выгоде хлопотать, на гривенник надбавки набьешь, а целковый пробастуешь; не нам, говорю, выгоду искать, мы все равно всегда в убытке будем». Я бы, может, сама ввек не почуяла, что не о том они горят, чего говорят, да тут сердечный мой Лизок мне помогла…
Девочка перебила Маврушу:
— Дай, мама, про костыли я сама расскажу. Ты не так говоришь и очень непонятно. А я понятнее.
— Ну, говори, говори, Лизочка. Видите, какая она у меня погремушка. И всегда веселая.
— Вы видите, дяденька, я без костылей, — показала мне девочка на свои неподвижно лежащие ноги, — а угадайте: где мои костыли? Не угадаете.
— Да откуда же знать дяденьке про твои костыли?
— Ну вот еще, мои костыли знаменитые, в московском наилучшем магазине куплены Еленой Петровной, резина была на концах подбита. И полированные, и мягкие подушечки, где под мышками опираться. А легки! Просто ужас как легки! И сгибаться могли! На винтах. Вы таких, наверно, и не видали никогда. И не поверите.
— Будет тебе расписывать-то. А то маманя опять заплачет, — оборвал девочку старик.
Лиза притянула к себе мать. Обе заплакали, расцеловались.
Оказалось, Лиза продала свои знаменитые костыли.
— Пристала ко мне без короткого, уговорила меня, умолила: «Отнеси да отнеси, да продай, дедушка Спиридон, — рассказывал старик, — а деньги, говорит, дедушка, отдадим тете Агаше, чтоб не беспокоилась, на что будем жить, если забастовку объявят». Да еще уговорила меня матери до поры нашу тайну не открывать. Я и послушал, старый, ее, малую. Ее-то костыли я прасолу здешнему за двадцать рублей продал: у его сына, мальчика, нога перекосолаплена, а Лизаньке я присмотрел взамен даровые…
— Дедушка Спиридон в больнице в сторожах…
— И должен в палате один при костылях больной одинокий человек вот-вот помереть.
— И что они наделали, что удумали, старый да малая… Как теперь Лизе быть при чужих костылях-то… — запричитала Мавруша.