— Эх, Кирюха, Кирюха, и все-таки счастливые мы люди, — и толкнулся головой в передок в неодолимой дремоте.
Заснул и Кирюша. Меня тоже охватывал покой и сладкое забытье.
Кажется, уже приближался конец. В воображении какие-то круги наматывались и разматывались и что-то тянулось, как белые клейкие нити патоки. Неужели я замерзаю, умираю? И вдруг будто тряхнуло меня, я открыл глаза; вначале ничего не различил, кроме сплошной, бесконечной, сливающейся белизны, затем загорелись перед самым моим лицом волчьи глаза. Волк смотрел пристально на меня.
И я посмотрел ему прямо в глаза, и глаза его начали мигать. Я смотрел на волка и чувствовал, что вот смотрю какими-то не своими, не настоящими глазами, не глазами жизни, а глазами бреда, может быть глазами вошедшей в меня смерти. И тогда я нашел в себе желание и силу взглянуть глазами жизни, последним остатком жизни во мне. И я увидал жизнь: видение исчезло. Волк сперва начал отдаляться, уходить за поле, вроде как пятиться от меня, а затем меня защемила физическая боль, как бывает при пробегающей по членам судороге. И я вернулся к жизни, к ощущению правды: перед нами недалеко за полем засветилась утренними огоньками деревня. И как только до моего сознания дошло, что это избавление, мои руки и ноги одеревенели, все помутилось, огоньки погасли, и я упал, стукнувшись головой о Кирюшу.
Я услышал, как плакал Кирюша и как они с Сундуком трясли меня и терли мне уши и лицо.
Огоньки за овражком, где-то чернеющие избы, собачий лай, — надежда оживила нас. Мы двигались, махали руками, разогревались, как могли.
Уже светало, когда мы добрались до деревни. Нас впустили в избу. Там мы узнали, что мы уже на тракте.
Сундук, войдя и оглядевшись, сел на лавку. А севши, стал свисать на бок, закрыл глаза, ткнулся головой в угол, подобрал под себя ноги и захрапел.
Старик, седой и чистенький, похожий на святого с иконы, сказал мне:
— Полезай, болезный, на печь. Спать томишься. Ткни там девку, чтоб подвинулась.
Я снял сапоги и полез на печку. Там лицом ко мне спала девушка лет двадцати, очевидно внучка старика. Щеки ее от сладкого сна горели, как две маковинки, лоб сиял, как солнечный зайчик. Я легонько потеснил ее от края; она подвинулась к стене, не просыпаясь, и положила на меня тяжелую руку. Я едва успел вытянуться, как меня обволокло небытие и я забыл все на свете в мертвом сне.
Когда я проснулся, рассветало. Девки на печке уже не было. Где-то в сенях стукнули об пол коромыслом и прогремели ведра.
Мы с Сундуком собрались к выходу на казенную ямскую станцию: достали и положили поближе в карманы проходные свидетельства Волайтиса и Конвайтиса; напустили на себя выражение и повадку крестьянского почтительного равнодушия ко всему происходящему и к начальству. Это и были все наши приготовления к путешествию.
Дед позвал в горницу выпить кипяточку.
У Сундука в кармане нашелся кусочек сахару. У Кирюши глаза сверкнули.
Сундук обдул тщательно сахарок и подал ему. Кирюша вспыхнул докрасна и замотал отрицательно головой. Дед его подбодрил:
— Возьми, дурачок, чего застеснялся!
Но Кирюша еще энергичнее затряс головой, и у него выступили слезы.
— Бери, бери.
Сундук положил сахар перед ним. Кирюша взял. Слова не шли у него с языка, и он уткнулся в блюдце.
Вошла внучка старика и сказала, обращаясь не к нам, а к деду:
— Отперлись на станции, дым из трубы идет.
На нас она взглянула с таким равнодушием, что мне кипяток в чашке показался остывшим.
Когда мы взялись за шапки и распрощались с дедом, Кирюша вытащил изо рта остаток сахара, завернул его в бумажку и подал Сундуку.
— Что это такое? — удивился Сундук.
— Вам дорога дальняя, — ответил Кирюша и опять покраснел до ресниц.
Сундук засмеялся, отстранил его руку, но Кирюша сунул ему сахарок в карман куртки. Сундук схватил его за плечи. Кирюша, почувствовав в этом движении Сундука нежность, резко отдернулся. Сундук наклонился и поцеловал его в макушку. У Кирюши блеснули слезы смущения и гнева. Он засмеялся нарочитым, грубым смехом и сказал:
— Что ты, теля, что ль, лизаться-то?
Кирюша сделался суров. И молчал все время, пока мы прощались с дедом на крыльце. Мне показалось, впрочем, что один раз у него как-то скривились губы в горькую складочку.
Мы были уже шагов на двадцать от крыльца, когда звонкий голос Кирюши заставил нас обернуться:
— Не забудь, как дед сказал: пройдешь часовню — направо к станции бери, не забудь.
Лицо у Кирюши светилось. И я унес с собой этот свет навсегда.
— А он двугривенный-то обязательно вернет отцу, — сказал Сундук. Мне не хотелось ничего говорить. Сундук, подумав, добавил: — И задаст же ему отец трепку за эту честность! Вот такого парня я распропагандировал бы!
ГЛАВА III
Как только мы подошли к почтовой станции, во мне сразу все насторожилось: начинается новый этап нашего побега, и нужна будет новая тактика.
— Казной, густо казной запахло, — сказал Сундук.