— Конец подпилили, обломался на вырубине.
— Как же он обломался-то?
— Тятенька обломал — Тимошку холил.
— Как же он его холил-то?
— Известно как — по загривку.
— Оглоблей?
— А чем же еще? Оглоблей — самое любезное.
Дотошный Сундук все допытывался:
— А почему, Кирюха, самое любезное оглоблей?
— Да что ты пристал без короткого? Оглоблей — вот и оглоблей. Тятенька говорит: «Бей жену, детей по шее, — голова будет болеть, дольше помнить будут».
Когда поднялись из овражка, Кирюшка огляделся кругом и пробормотал:
— Лес тут должен был быть, а кругом поле.
— Заблудился? — спросил Сундук.
— Каркай! Накличь еще! — сердито осадил его Кирюша.
Вторая бессонная ночь сказалась: задремал и я. Сколько прошло времени, — долго ли или мгновение, — но я открыл глаза в неосознанном испуге: кругом было — справа, слева, спереди, сзади, сверху — белое марево, мы не двигались; лошадь стояла на месте, опустив голову до самого низу, и как будто окаменела; Кирюша спал, съехав с облучка в передок саней; Сундук съежился, уперев голову мне в плечо. Ночь была мертва. Только чуть-чуть подвизгивал ветер, наметая вокруг нас сугробик. Я растолкал Сундука и Кирюшу. Оба отозвались вяло и безучастно. Я начал трясти Сундука. Наш кучер Кирюха, догадавшись о положении, заплакал. Никакого понятия о месте, где мы находимся, у него, как и у нас, не было: поле, точка на земле — больше ничего не известно. И звезд не было. Небо висело низко в изморозной мгле. Мы заблудились.
Вылезши из саней, я глубоко провалился в снег. Мы были не на дороге. Я пошел к наметанному ветром гребню, там было еще глубже и снег еще рыхлей. Нигде никаких признаков дороги. И как мы сюда попали? Я оглянулся и… ужас пополз ко мне. Ни лошади, ни саней, ни моих спутников, кругом пустое, белое, мертвое, глухое пространство. Я крикнул, — крик завертелся и умер подле меня. Я крикнул сильнее, крик погас, не слетев с губ. Кричал уже кто-то во мне, а не я. Ветер, играя, подхватывал звуки, дробил их на брызги, трепал по сторонам и мчал в какие-то дальние бездны. «Почему же я один и где я?» Стоя, я зажмурился, мне захотелось сесть, лечь. Я открыл глаза, оглянулся, — позади меня неподалеку торчали сани, сонная лошадь и Сундук с Кирюшей около саней с подветренной стороны.
— Я далеко уходил от вас?
— Нет.
— Вы слышали, как я кричал?
— Нет.
Мы решили беречь силы, не разлучаться, не искать дороги, ждать рассвета. А скоро ли он будет?
Нами овладело безразличие; сильней всего было желание спать, забыться. Мы сели в сани. Сундук и я прижались друг к другу, а Кирюшка нас дичился и держался отдельно.
— Веселей замерзать под сказки. Вспомни, Павел, что-нибудь, — попросил Сундук.
Мне не хотелось говорить, меня беспокоила блаженная усталость. Холод стал привычным, я не чувствовал его, и, как только закрывались глаза, казалось, что плыву в тепловатом тумане, легко и без усилий.
Сундук, встряхнув меня, сказал:
— Только не спи, — и замолчал.
— Говори, говори, дядя! — вдруг закричал Кирюша.
Сундук заговорил скорее про себя, чем обращаясь к нам:
— Неужели мы приехали? И мне ничего, весело. Я был доволен жизнью.
Он снова встряхнул меня:
— Павел, не спи! Я спрашиваю себя сейчас: Сундук, ты доволен тем, как ты жил и что делал? И отвечаю: доволен.
— Говорить холодно, Сундук, горло захватывает.
— А я в ладошки буду говорить, как в трубу. Ты тоже, Кирюха, не спи. Мы с отцом, с матерью все около фабрикантов жили, около директоров, управляющих разных, инженеров, конторщиков. И хуже всех себя считали. Все про других говорим, бывало: «Ведь это какие люди!» Мне девочка из тех одна нравилась. Я два года ходил смотреть на нее, а она меня ни разу и не заметила. В душе и я сам признавал, что они лучше меня. А потом в пятнадцать лет мне ребята дали книжку Бебеля «Женщина и социализм». Я думал, что похождения какие похабные, и тайком читал. И увлекся. И вот загорелись во мне мысли; до всего допытываюсь, все, чувствую, могу объяснить себе, и какая-то мечта потянула. Помню, спускаешься это с чердака после чтения, и вроде не ты идешь, а полководец какой-то. Обедать сядем с отцом, с матерью, а мысли вольнее шумят, вроде ты как здесь и не здесь и что-то ждет тебя. И с чем-то большим ты всей душой связан. Вроде как ты и с солнцем, и с луной, и с землей заодно какую-то штучку знаешь. И помню, с тех пор полюбил я и свою юность, и свою жизнь, и отца с матерью. А на тех посмотришь и думаешь: эх вы, червяки слепые! И такой ты себе кажешься сильный, большой, весь полный до краев. Дыши, грудь! Вейся, кудри! Пой, сердце! А что с тобой сделают? Посадят, изобьют, убьют, повесят — это даже малоинтересно, все равно ты полон весь счастьем.
Во время рассказа Сундука Кирюша перелез с облучка к нам, в задок саней, свернулся калачиком и прижался к коленям Сундука.
— А я у тятеньки двугривенный украл, завернул в тряпку и в навоз под навесом закопал. Кроме вас двоих да меня, никто и не знает и знать не будет.
Кирюша помолчал и вдруг добавил:
— А я, может, возьму и подброшу отцу обратно.
Сундук наклонил Кирюшину голову глубже к себе в колени, пробормотал: