Начинается русский стишок. Ну, хороший или плохой — не наше дело. Ну, некий пейзажик. Видимо, где-то в средней России. В провинции. Можно было бы точнее идентифицировать как XIX век, если бы архаизированная практика и культура русского стихосложения не размыла бы и всякие четкие исторические рамки и даже не стилизовала, а просто бы не различала подобных мелочей, живя как бы в вечности традиции русского стиха и сложения XIX — начала ХХ века. Ну, да ладно. Скажем, небольшая усадебка, судя по всему. Тихо, спокойно. Может быть, вечереет. Но небо ясно. Ничего, кроме тихости, не предвещающей никаких странностей, экстраординарностей, если, скажем, прочесть первые три строки. Скажем, кто-то из ближайшего дома зовет: Вероника, иди чай пить! Или же: Костя, ну где же ты! Мы опаздываем! Вот и нет. Так и остались бы три нехитрые строки на фоне глядящих в них, вчитывающихся и вчитывающих огромных поблескивающих глаз русского стиха
Правда, если оборвать даже на этом, вкрадывается некоторая неловкость, первый диссонанс, могущий пока быть воспринятым как недоумение, легкая (не в стиле Крученых) улыбка: вот ведь как чудно. То есть последняя строка неявно звучит как:
Но это простая аберрация. Хоть и идет обрыв строки, но все-таки в стихотворении, где, в отличие от прозы, читается предложение в его интенции стать текстом, все-таки читается слово, но в его интенции стать осмысленным высказыванием. Можно, конечно, читать-вычитывать всякие «каки» и «слыхали львы», но это одноуровневое прочтение вряд ли может служить развлечением или увлечением даже одного литературного поколения на всем протяжении его сознательной культурной деятельности. Однако не будем придавать значения этому давнему спору и нынешней случайности с карасихой. Это так. К слову. Какие-то рудиментарные недосказанные в свое время возражения и соображения.
Вернемся к стихотворению. При отсутствии чая (просто так помянутого выше в качестве развития некоторой возможно бы сюжетной линии) и необходимости спешить куда-то там Константину (может, на поезд или в гости к соседям по даче, может, приехал там кто из Москвы или Петербурга, поэт какой-нибудь стихи последние читать), попадаются на глаза следующие строки. И начинают накапливаться некие странности.
Имея снаружи нехитрый смысл, выраженный в несколько акцентированно примитивистско-графоманской манере (что, собственно, не является такой уж неожиданностью с обэриутских времен), на самом же деле отдает несколько иным. Напоминает эвфемистическую конструкцию, заменяющую прямое называние мужского полового органа, члена, то есть в обиходе таких огромное количество, и в контексте обычного разговора с мгновенным узнаванием и распознаванием может быть употреблено практически любое слово по любому принципу как бы сходства от предметности до экзотичности звучания. Ну, это всем известно. Это может быть любое слово: оглобля, например, такая вот кувалда, мотовило, банан, крокодил, пустоцвет и пр.
То есть из тихого, почти деревенско-усадебно-изысканного все дело незаметно и моментально переходит в грубое и шокирующее. То есть получается, из нами прочитываемой конструкции следует, что речь идет как бы о карасихе с мужским членом. То есть, как говорится, баба, но притом вот с таким огромным. По всему — андрогин.
Ладно. Читаем дальше.
Харасё (мило исковерканное русское: хорошо) с последующим описанием вроде бы японского антуража предполагает эту сцену именно в Японии на фоне Фудзи. Два как бы японца разговаривают в своей будто бы Японии. Такое бывает. И достаточно часто. И в литературе. И в литературе неяпонской, европейской, например. Но обычно иноземцы в чужой литературе, изображаемые (с разной долей убедительности) в своей иноземной (вернее, родной) гомогенной языковой среде, употребляют, как правило, чужой язык описателя как свой, принимая условный вид условно говорящих на условно родном (вернее, неразличаемом) языке. Понятно? ну, идея нехитра. Но когда начинаешь ее вроде бы внятно объяснять, набегает огромное количество невнятных объяснительных оговорок и пояснений. В общем, ясно, если бы это были привычные конвенциональные японцы, то оба они бы говорили нормально, а не как у нас: одна — вполне легко и двусмысленно даже, а другой — коверкает прекрасный русский язык. Конечно, если предположить некий разговор в Японии между европейской женщиной и японцем, то неправильно говорить должна бы она. Предположить же, что он неяпонец и маркирует свою неяпонистость искажением русского произношения на японский лад, было бы чересчур уж хитроумным и в результате почти невычитываемым.
Ну, идем дальше.
Ясно дело, что все эти пруды и караси апеллируют, взывают к ахматовскому: