До недавнего времени — начала ХХ века — поэзия вообще была в европейской культуре весьма актуальным, радикальным, даже экстремистским родом культурной деятельности. Это во многом являлось результатом доминирования в культуре словесности, позднее — печатной словесности. Правда, надо заметить, поэзия никогда не порывала органической связи с устным словом, постоянно существуя на границе между печатным и устным неким мерцательным способом, воспроизводя подобные же стремительные, мерцательные, почти неуловимые в пределах реального человеческого бытийного времени перемещения между осмысленным высказыванием и бормотанием, развернутым повествованием и постоянным кольцевым возвращением посредством размера и рифмы. То есть единицей поэтического высказывания было слово в его тенденции стать осмысленным высказыванием. Посему многочисленные последующие и, в особенности, недавние попытки свести поэтическое высказывание к слову в его тенденции распадаться на буквы и звуки так и не укрепилось в широкой поэтической практике.
При сем интересно заметить, что подобного же рода тенденции в визуальном искусстве с 20-х годов нашего века вполне вошли в общемировую актуальную и музейную культуру. Лучшие образцы подобного рода давно стали классикой и почти поп-символами, воспроизводимыми на различных плакатах и в различных рекламах, а их авторы — поп-фигурами. Однако, подобные эксперименты в литературе так до сих пор остались экспериментами, и поныне вызывая лишь удивление и сомнения. Видимо, в самой онтологической основе литературы лежит ее предположенность оставаться в пределах правил, разработанных на примере классических романных и поэтических образцов. Ну, можно, даже нужно еще оговорить, помянуть немаловажные и, может быть, даже более значительные определяющие специфические особенности существования литературы в современной культуре и вписывания ее в современное рыночное общество и массовую культуру посредством тиражей, в отличие от того же изобразительного искусства, вписывающегося в рынок отдельными авторскими произведениями, не требующими к тому же перевода с языка на язык.
Особому положению поэзии на протяжении веков способствовала также ее социальная выделенность, даже прямая престижность данного рода занятия. С другой, технологической, так сказать, стороны, сему во многом споспешествовала несвязанность поэта тяжелыми производственно-материальными и рутинно-временными аспектами творческой деятельности, по сравнению с теми же художниками, скульпторами, романистами, композиторами, актерами, чье умение и искусство долгое время в европейской культуре было относимым к ремеслу и достаточно низкому занятию, по сравнению с поэзией. Припомним, писание стихов в России долгое время было дворянским занятием при отсутствии жанров прозы как таковых вообще. То есть бытие поэта было подобно существованию эдакой небесно-культурной птахи. В поведении и творениях стихотворцев в наибольшей степени прослеживались и древние магические корни языковой деятельности — рифма и размер сохраняли магию суггестии, увлечения, завлечения слушателя и читателя, введения его в состояние измененного сознания.
Не имея глубоких познаний в восточных делах, проблемах и словесных построениях, все же замечу, что, как мне представляется, в восточной иероглифической традиции, где знак не передает звук, но семантически наполнен, значение размера и рифмы пропадают, хотя в древнейшей устной традиции все это вполне существовало. Но, видимо, и в последующей восточной поэтической практике, в ее озвучании сохраняются черты древних магических заклинаний и мантрических глоссолалий. Напомню, что время от времени я вынужден возвращаться к японско-восточным реалиям по причине заданного модуса и жанровой инерции текста, начавшегося все-таки на японской территории, и с конструирования некоего квазияпонского восприятия нашей ситуации. Так вот, для европейской же поэзии, и русской, в особенности, эти магическо-архаические черты характерны в полной мере и до сей поры. Интересно заметить, что в западной поэзии в последнее время, в особенности с 50-х годов, появилось и начало достаточно интенсивно развиваться направление визуальной поэзии, в своей превалирующей знаковости могущее быть как-то соотнесенным с иероглифической картинностью восточной поэзии. Но, конечно, весьма и весьма условно: при отсутствии семантической нагруженности отдельных графем-букв это явление параллельно характеризуется резким сужением семантического поля или утерей его вообще и переходом зачастую текста в чистую графику, вплоть до смыкания просто с объектами изобразительного искусства.