К тому же, неразработанность до последнего времени языков философии, богословия, юриспруденции, публицистики (как и неразвитость самих этих институтов в российской социальной действительности) потворствовала не логическо-терминологическому восприятию языка, но магическо-назывательному, что, по сути, и есть основная функция поэзии. Кроме всего прочего, так называемый феномен русской интеллигенции, помимо всяких иных аспектов ее существования и способов объявления, ее самоидентификации и определений, классификации со стороны, восхвалений и обвинений в ее адрес, был результатом ситуации, да и сам впоследствии порождал ситуацию некого размоложенного, так и не могущего и до сих пор почти не смогшего кристаллизироваться ясного организма государства как суммы и содружества различных социальных институтов. Соответственно, социально и профессионально размытая страта интеллигенции заняла промежуточную позицию между политической властью, как правило сконцентрированной в сословно-узкой страте правящего класса, и прочим населением, служа как бы медиатором между ними. Транслируя претензии власти народу и, наоборот, народа к власти, она стала эдаким народом перед властью и властью перед народом, обретя обе амбиции — властные и сущностные. По причине этой медиации, преимущественно вербальной, в обществе образовался высокий статус человека пишущего и говорящего. А поскольку поэт есть человек свободной и ничем не отягощенной чистой вербальности par excellence, то отсюда следует и естественная выделенность позиции поэта. Собственно, не столь интенсивно, но подобный же процесс был характерен и для всей европейской культуры, до поры развития разветвленной и сложноорганизованной сети социально-общественных институтов с их собственными разработанными языками и способами независимого существования в обществе и медиации между властью и населением. В России же этот процесс задержался, и страна до сих пор являет странную картину достаточно архаически структурированного общества с вкраплениями полуопределившихся современных институций, новейших достижений мировой урбанистической культуры и продвинутой науки и техники.
Добавим к тому, что социокультурная политика российских властей, особенно же советских, было нацелена на сознательную архаизацию культуры с сохранением и выстраиванием норм, идеалов и иерархии по примеру XVIII–XIX веков, где поэзия реально занимала вершинное место в иерархии культурных занятий и деятельности. И в пределах неразвитой и жестко-сознательно урезанной социополитической жизни, в отсутствие свободной прессы, суда, религии, философии, поэзия оказалась чуть ли не единственным полем выражения протеста и свободного волеизъявления личности. В отличие от прозы и эссе, поэзии в этом во многом споспешествовал и потворствовал метафорический и иносказательный способ выражения. Стихи в России писали все. Вряд ли в какой-либо иной современной стране отыщешь столько политических деятелей, обратившихся к поэзии. Можно было бы, если бы кто-либо заинтересовался (а действительно, ведь интересный проект!) издать несколько томов так называемой, высокой поэзии, в буквальном социально-властном значении слова «высокий». Естественно, писали и пишут они отнюдь не из-за свободолюбия, с которым они вполне успешно и жестоко расправлялись в пределах своей конкретной политической и административной практики. Просто в их умах была укреплена та же иерархия престижности занятий. Им недоставало быть только политиками и властителями. Они хотели быть еще и властителями душ и дум посредством рифмованных строчек — стихов. То есть хотели быть полными и тотальными властителями. И некоторым удавалось — Сталину, например.
Из чего же, собственно, состоит эта самая пресловутая магия стиха?