Когда Лев Николаевич убрал дрожащие руки от заплаканного лица, Христа уже не было в Соборе Парижской Богоматери. Пожар охватывал все больше пространства, ему поддавались горгульи, колокола и витражи. Было холодно и сыро. Нотр-Дам горел.
Луна ушла за облака, в Астапове стоял туман. Редкие журналисты еще силились что-то разглядеть в красном домике начальника станции, но большая их часть уже разбрелась по вагонам. Редко на штативах стояли киноаппараты, но тоже – задернутые ширмой, спящие. Начальник станции Озолин, в доме которого лежал Толстой, молился перед сном за здоровье графа, Маковицкий уже спал и видел сон о ровном пульсе Льва, а Саша дремала в кресле около отца и ничего не видела во сне – она слишком устала. В Астапове все слишком устали ждать, и всем от этого было бесконечно стыдно.
Лев Николаевич не спал. Последние десять минут (хотя Льву Николаевичу казалось, что за эти десять минут прошло не менее полутора часов) он пытался вырвать ниточку из своей рубахи. Сначала он пытался сделать это правой рукой – но ниточка все время ускользала. Тогда он стал помогать левой, но ничего не изменилось. «Какая глупая нитка! Совсем даже не любовная и хорошая, а гадкая и отвратительная. Была бы ты человеком, никто бы тебя не полюбил. Полюбляют только тех, кто уходит, когда нужно, – а ты не хочешь. Упрямая, глупая нитка». Лев Николаевич попробовал откусить ее зубами, но не дотянулся и, обессилев, уронил голову на подушку. Лев Николаевич обвел глазами стеклянный шкаф, дверь, столик, Сашу и взглянул в окно. Вдруг он увидел женское лицо. Льва Николаевича пробил озноб, он широко раскрыл глаза и вжался в кровать. Лицо уже давно исчезло, а Лев Николаевич все не мог оторвать глаз от окна. Дрожь добралась до лица Льва Николаевича, он судорожно сглотнул и зажмурился. «Господи, спаси и сохрани, Господи, спаси и сохрани. Пусть не она, пусть не Сонечка, пусть зевака какая-нибудь, пусть так дерево прошелестело, пусть так туман появился, только пусть не Сонечка, пусть не она, не она…»
Лев Николаевич открыл глаза. Ветер бился об окно, Саша дремала рядом. Было тихо. Лев Николаевич сжал ладонью лоб и нахмурился. «Нельзя, чтобы она поймала. Я убежал ведь от нее. Я бросил же ее, она права, права, бесконечно права. Но я не могу вернуться, я так сам себя скорее убью, чем Бог. Эти ее истерики и сцены, ее болезнь, ее крики, я так больше не могу… Не могу! – Лев Николаевич стукнул кулаком по постели и быстро оглянулся на Сашу. Она еще спала. – А все из-за меня. С Чертковым снова, а она ведь так его не любит. И завещание – бедная Сонечка, она думает, если я отдам права на свои книжки Черткову, она и дети останутся без денег. Но это же глупость! Чтобы я обокрал свою же собственную семью? И как она терзается, и невозможно… Нет, надо убежать, удрать, чтобы не догнали. Чтобы ни Софья Андреевна, ни Чертков, ни Бог – убегу, убегу, убегу!» Лев Николаевич привстал на подушках. Он почувствовал небывалую силу, ему показалось, что больше нет не только жара, но и слабости, что все его здоровье снова к нему вернулось. Он улыбнулся и глубоко вздохнул. Вдруг он услышал голос Саши.
– Что тебе, папаша? – Саша подошла к кровати и наклонилась к отцу.
– Пусти, пусти меня.
Лев Николаевич попробовал оттолкнуть дочь, но она не двинулась с места. Саша схватила отца за руки. Он нахмурился, заскрипел зубами, напряг все тело и попытался вырваться, но только почувствовал ужасную боль в правом боку. Его лицо скривилось, он крикнул:
– Пусти, пусти, ты не смеешь держать меня, пусти!
– Папа! Пожалуйста, ты бредишь! Папенька, ляг, уже скоро утро, все будет хорошо, папочка!
Саша готова была заплакать, но Лев Николаевич как будто ничего не замечал. Он вырывался несмотря на боль (а боль все разрасталась – из правого бока она перешла в левый – и дальше стала подниматься по спине, пока не подкатила к горлу), и Саша почувствовала, что больше держать его не сможет. Тогда, хватая отца за руки и пытаясь уложить его в постель, она обернулась в сторону двери и надрывно закричала:
– Доктор, доктор, скорее сюда!
Через минуту в домик ворвался Маковицкий. Он подбежал ко Льву Николаевичу, легко отстранил Сашу и, крепко сам взявшись за руки Льва, стал шептать ему:
– Все будьет в порядке, Льев Ньи́колаевич, все будьет наилучшим образом, очень хо́рошо. Вам только бы проспаться – и все. Это вы просто ко́шмар увидьельи, в бреду. Вы по ночам говоритье постоянно, вот органьизм и нье успевает отдохнуть. Ну-ну, ложитьесь, ложитьесь, дорогой Льев Ньи́колаевич.
Полностью обессилев, Лев Николаевич поддался уговорам Маковицкого и лег обратно в постель. На улице рассеялся туман, и луна осветила дальние вагоны, рельсы и объективы камер. Лев Николаевич грустно перевел взгляд с Маковицкого на Сашу и обратно. Оба были растрепаны. «И снова ты глупости всякие делаешь. Эх ты, писатель. Расстраиваешь всех». Лев Николаевич тихо проговорил: