Позже видел я, как публично после процесса казнили виновников фашистских злодеяний. Тогда говорили о зловещей «душегубке» - замаскированном под хлебный фургон «газвагене». На площади под солнцем уродливо высились скелеты домов и гудело людское море. Пять грузовиков с опущенными бортами подъехали под виселицы, веревки с петлями пришлись как раз возле голов пятерых; стоявших в кузовах машин. Двое были предатели-полицаи, участники массовых казней, остальные - гитлеровцы, среди которых породистой фигурой выделялся фашистский чин, по чьему приказу проводились экзекуции. Он стоял как идол, как нераскаявшееся олицетворение зла, которое творил сознательно и беспощадно. Лаконичные, лишенные эмоций слова приговора разнесло над площадью, дернулись машины, и повисли те пятеро… Но мое сердце не забилось сильнее, хотя публичную казнь я видел первый и единственный, к счастью, раз в жизни. Тяжелая ненависть панцирем ограждала от жалости.
- Иди, котяра, подкормись,- кидаю кусок хлеба. Но вконец изголодавшийся кот хватает хлеб и уносится прочь, палкой вытянув облепленный репейником хвост.
Ни живого звука, ни огонька на бывших улицах бывшей станицы. Подчеркивает тишину ржавый железный скрип на крыше. Пахнет горелым деревом и кирпичом, печеными яблоками. Невиданно жирный бурьян поднялся высоко и победно, вылез на нехоженые улицы.
От Крымской дорога опрокидывается в прекрасную цветущую долину. Мы сходим с гребня, и долина открывается вся - сизая, чисто омытая утренней росой. Игривой змейкой сбегает с плоскогорья дорога и строго простирается до сине-розового рассветного горизонта. Как игрушечные, стоят вдоль белой дороги пирамидальные тополя, толпятся беленые хатки среди сливово-сизой поросли деревьев.
И я вздрагиваю от горячей волны восторга перед всем этим, емко именуемым моей Родиной. За нее сейчас воюю, ее не сделать пустыней.
Мы устало шагаем по еще не пылящей дороге, у нас под ногами расстилается эта драгоценная долина, а мы точно парим над ней. И, подчеркивая вечную сельскую ее красоту, вдали ползет игрушечный поезд с белой гривкой дыма над паровозиком.
Идти мне становится все тяжелее, все труднее подниматься после привалов, чтоб с пулеметным станком шагать в занимающейся жаре. Нога уже не «свербит», как выразился Серега Ильченко, а горит огнем. Приходится думать, как поставить ее, чтоб не оступиться и не упасть. Но как ни берегусь - подвернулась, и я со станком позорно грохаюсь в пыль. Не смог встать - нога подгибается, ее сжигает раскаленный сапог; я лежу и едва не плачу от досады и бессилия.
И смолкло вокруг, охающий Серега притих, Я поднимаю голову - надо мной стоит комбат, могучий 30-летний мужчина, кудрявый и властный, получивший в пехоте два ордена Красного Знамени и полдюжины красных и золотых нашивок за ранения. Из-за моей неловкости застопорилось движение колонны. Капитан разглядывает меня и молчит. Это длится целую нестерпимую минуту, потом он машет рукой и отходит.
Этот взмах кажется мне таким оглушающе пренебрежительным, что я вспыхиваю от стыда и - поднимаюсь. Вместе с проклятым станком. Боль несусветная, но сильнее жжет обида. Я воюю давно, знаю, почем не фунт, а целый пуд фронтового лиха, и снести обиду не могу даже от комбата. И я иду, хромая и шатаясь, но - иду. Меня нагоняет голос капитана:
- Нав-в-ва-лили на человека. Обрадовались, что тащит. Ты бы, Ильченко, ему еще кожух отдал! Ну, народ во вверенном мне батальоне, гуманисты, товарища всегда выручат!…
Дальше я шагаю «пустой», с двумя автоматами. Выручил взводный, понес станок. После привала я отбираю у Сереги кожух:
- Как хочешь, а теперь я его буду носить.
- И за первого номера будешь? - не то с ехидством, не то растерянно спрашивает он.
- Не бойся, первым ты останешься.
На новом месте мы отдыхаем до утра. Уже на следующий день изучаем оружие, занимаемся политучебой, штурмуем сопку, схожую с теми, которые взяли или еще возьмем. Главным в подготовке к боям стали дивизионные учения с боевой стрельбой и обкаткой нас танками, чтобы ребята из пополнения и мы, «старички», не «болели» танкобоязнью. На Курской дуге развернулось мощное наступление, первое большое наступление летом,- и нам негоже отставать.
Предстоит идти в атаку за огневым валом, прижимаясь к разрывам. «Не бояться своих снарядов, чем ближе к ним, тем меньше жертв: немец не успеет после артподготовки прийти в себя и организовать сопротивление»,- повторяли командиры.
И вот утро. Грохочут пушки, потом-без паузы - взлетают ракеты, раздаются свистки. Вылезаем из окопов. Впереди живая стена дыма и огня, нам идти к ней и за ней в полусотне метров. Вроде не страшно, уверены в мастерстве служителей «бога войны». Мы с Серегой выставляем «максим» на бруствер, беремся за широкую дуговую рукоять станка и катим пулемет за стрелками. Разрывы отступают перекатами. Забрасываем гранатами траншею, врываемся в нее, движемся дальше. До второй остается сотня метров, когда сбоку, из овражка, вырываются танки и наискось несутся на нас.