Не воображайте, что мы фамильярничали в его гримерной. Просто находиться в ней и дышать тем же воздухом, которым дышал он, уже намного превосходило все, о чем мы когда-либо мечтали. Теперь мы были твердо убеждены, что Перри — не просто фокусник, а самый настоящий волшебник, сумевший угадать наше самое тайное желание, которое мы никогда не высказывали даже друг другу, ибо не было надобности, — я знала, что она знает, а она знала, что знаю я.
Господи, как чинно мы сидели. Будучи уже в курсе дела, мы время от времени, заплатив шестипенсовик, бегали на его спектакли и, сидя на галерке, следили, как он расхаживал или метался по сцене. Мы были счастливы уже одним его видом. Но, сидя в его уборной (о чем раньше и грезить не смели), мы размечтались. Что если, внезапно обнаружив таких славных, пропавших еще до рождения и вдруг обретенных на пороге цветущей юности (как сказал бы Ирландец) дочек, он разрешит нам дотронуться до его руки, может даже — запечатлеть поцелуй на его щеке... и, может быть, нам будет позволено хотя бы разок назвать его словом, ни разу в жизни не слетавшим с наших губ: “Папа”.
Папа!
От одной этой мысли мурашки бежали по коже.
Перри тем временем рассеянно глазел из открытого окна на крыши, трубы и кирпичные стены домов; на каминную трубу опустилась, пронзительно крикнув, чайка. Ветер донес с берега обрывок исполняемого военным оркестром марша “Полковник Буги”. Он забарабанил пальцами по подоконнику. Будь мое потрясение и восхищение перспективой долгожданной встречи не так велико, я бы, возможно, заметила, что Перри обеспокоен, и тогда, вероятно, и у меня закрались бы сомнения в теплоте предстоящего приема. Но в тот момент я не могла об этом думать. В уборной было тепло и душно, у нас вспотело под мышками. Неожиданно мне захотелось писать.
Старое здание содрогнулось от могучего шквала аплодисментов, и стоило им утихнуть — скорее, чем мы представляли, — не дав нам времени подготовиться, будто перелетев со сцены в уборную на невидимых нитях, появился он.
Он был высок, темноволос и прекрасен. Боже, как он был прекрасен в те дни. И — потрясающие ноги; такие ноги просто необходимы для Шекспира, особенно для его шотландских пьес: чтобы не выглядеть глупо в шотландской юбке, нужно иметь красивые икры. Уверена, что наши ноги, как и скулы, — от него.
При его появлении я, по правде, слегка обмочилась — совсем чуть-чуть, крошечное, совсем незаметное пятнышко на диване.
Какие глаза! Что за глаза у Мельхиора — страстные, темные, жаркие, как салон лондонского такси в войну. Ах, эти глаза...
Но эти самые глаза — залезающие в трусы, расстегивающие лифчики аж до самой галерки глаза — стали самым большим разочарованием, какое мне когда-либо прежде довелось испытать. Нет — ни прежде, ни после. Ни одно разочарование не сравнилось с этим. Потому что, не заметив нас, сияющих против воли, с не умеющими сдержать улыбку беспомощными ртами, эти глаза скользнули мимо.
Могу вас уверить, от его нежелания увидеть нас моя улыбка мгновенно погасла, да и Норина тоже. Глаза отца прошли сквозь нас, не задевая, и остановились на Перри.
— Перигрин! — воскликнул он.
От его голоса у меня до сих пор мурашки по спине бегут. Порой он появляется в телерекламе, набивая табаком трубку: “Богатый, глубокий, благоуханный...”. Вот именно.
Приветствуя Перри — только его одного, — он распростер объятья.
— Перигрин, как здорово, что ты зашел.
И затем — и только затем — нам перепала крупица его внимания, прострелившая навылет оба наши сердца.
— И привел своих прелестных дочурок!
Хоть я и знаю, что все было не так, в памяти осталось, будто в этот момент Перигрин сгреб нас в объятья. Когда отец отрекся от нас, Перигрин, широко раскинув руки как крылья, ухватил нас, сироток, и притянул к себе так крепко, что мы вжались в его жилет, поцарапав щеки о пуговицы подтяжек. Или, может, он затолкал нас в карманы пиджака. Или глубоко под рубашку, к мягкому, теплому брюху, чтобы утешить нас убаюкивающим стуком своего сердца. А потом — алле-гоп! Спасая нас, он сделал обратное сальто и вылетел из окна. Но вообще-то я знаю, что придумала и сальто, и полет.
На самом же деле он раскрыл нам объятья, и, всхлипывая, мы укрылись в них.
— Мудрое дитя знает отца своего{61}, — прошипел Перигрин голосом, напоминающим предостережение гадалки, — но еще мудрее отец, который знает свое дитя{62}.
И захлопнул за нами дверь. За необласканными, неприголубленными, хуже, чем непризнанными. У нас глаза и до этого уже были на мокром месте, а тут мы и вовсе разревелись! Рыдая, мы брели не разбирая дороги, но в конце концов очутились опять на пляже и были переданы из рук Перри в мощные длани бабушки Шанс, которая вытерла нам глаза и послала Нашу Син в ближайшее кафе за горячим чайником; чтобы подкрепиться, мы выпили немного чая с кремовым пирожным, которое Перри, пытаясь нас рассмешить, извлек в облаке талька из бабушкиного корсажа. Не желая его огорчать, мы как смогли улыбнулись и, чтобы отвлечься, принялись за еду, но, уверяю вас, без всякого аппетита.