Но Тиффани, бедная девочка, ступала по этой лестнице совсем не как звезда. Она так шаталась на каждой ступеньке, что, не сомневаясь в ее неизбежном падении, загипнотизированная происходящим, я подалась к экрану, чтоб подхватить ее, когда она рухнет. Нора уже рыдала в три ручья, и даже древняя Каталка шмыгала носом и шарила в рукаве в поисках носового платка. Но, несмотря на то, что и у меня глаза были на мокром месте, я заметила, как топорщилась на Тиффани футболка, вспомнила ее последнее посещение и походы в туалет, и все стало ясно как дважды два.
— Ты ей заделал, Тристрам! — не сдержавшись, выпалила я.
Нора моментально закрыла шлюзы — слез как не бывало — и нажала паузу, заморозив на экране нашу милую Тифф в неустойчивом равновесии.
— Что-что? Ребеночек?
— Я не готов стать отцом, — сказал Тристрам, — это слишком большая ответственность. Я еще не в том возрасте.
— Мужчины всегда не в том возрасте, — провозгласила Каталка своим великосветским тоном.
Втроем мы сверлили его глазами. Он поджал хвост.
— Тетушки, — сказал он, — простите меня.
— Не у нас надо прощенья просить, — сказала Нора, — подумай лучше об этой невинной, милой девочке, как получить прощенье у нее, если она когда-либо соблаговолит смягчиться. И думай поскорее, пока ее отец не узнал, что ты увиливаешь от своей обязанности, иначе твои дни появления в кадре крупным планом сочтены. Не говоря уже о днях в этом мире. Ладно, посмотрим, какую гадость ты вытворил дальше.
С этими словами она резко нажала на пуск, и ему ничего не оставалось, как заткнуться.
Поняла ли Тиффани, что у подножия лестницы стоит Тристрам, или она совсем его не признала — трудно сказать; может, он показался ей знакомым из полузабытого прошлого, в котором сердце ее еще не было разбито, или незнакомцем с лицом, лишь чуть-чуть напоминающим кого-то другого. Кого-то усопшего и погребенного. Она сходила к нему по ступенькам без улыбки, с цветами в волосах, ступая бедными, босыми, измученными ножками.
Такие красивые ступни у нее — удлиненные, изящной формы, с хорошенькими, маленькими по росту пальчиками, не похожими на вытянутые, словно коренья, что бывают у некоторых. За ее милыми босыми ножками тянулся красный след от в кровь растертых лиловыми босоножками пяток. Подумать только — прошагать на шпильках всю дорогу из Бермондси!
Казалось, что Тристрам подпирает, страхуя от падения, старика Мельхиора, а может, наоборот — Мельхиор удерживал сына на ногах; они цеплялись друг за друга, как утопающие за соломинку. Конец Тристрамовой карьере! Испорчен папашин юбилей! Растоптанная им, лишившаяся рассудка, трогательная, как цветок, девочка своим появлением опозорила его перед миллионной аудиторией! Неужели его неприятностям не будет конца?
Она нашарила за ухом цветок желтофиоли и протянула его Тристраму. Не зная, что делать, он поднес его к носу, это вызвало у нее улыбку. Он попытался вернуть цветок, но тщетно.
— Желтофиоль, — сказала она, — знаешь, что про нее говорят? Много званых, а мало избранных{53}.
Все это время сидящая в студии публика продолжала нервно возиться, время от времени на заднем плане пробегал какой-нибудь ассистент, тщетно пытаясь выправить положение.
Но шоу по-прежнему тянулось, и тянулось, и продолжало тянуться, даже когда, не обремененная больше цветами, она вдруг неожиданно выкрикнула:
— Ну ее к черту! Ты мне ее только на время одолжил! Ничего и никогда моим не было!
Стащив с себя рубашку с номером “69”, она бросила ее на пол и растоптала ногами. Вид ее грудей под беспощадным светом софитов поразил меня — длинные, тяжелые, с большими темными сосками, настоящие груди — не сродни тем, что она, словно взятые напрокат побрякушки, выставляла на обозрение модным фотографам. Эти были из плоти и крови, видно было, что ими можно ребятишек вскармливать.
Тут Мельхиор совершил прекрасный поступок, кто бы мог подумать, что старичок на это способен? Неожиданно в кадре возникает Мельхиор, он протягивает ей белый палантин из норки, только что сорванный, видимо, с плеч собственной жены. Положив руку на ее обнаженное плечо, он бормочет:
— Красавица, ах, какая красавица.
Возможно, ее внимание привлек тон его голоса — как у продавца сладких паточных тянучек. Она обернулась к нему, и он набросил ей на плечи норковый палантин, прикрыв наготу.