И добавлял:
Письмо произвело на Можайского сильное впечатление. Он живо представил казематы Петропавловской крепости, и ему сделалось не по себе. Конечно, он понимал, что Иван Николаевич
— Что вы об этом скажете?
Вадим Арнольдович прочитал и пожал плечами:
— Он и сам понимает, что мы влипли, хотя и не знает, почему. Его угрозы — пустой звук, а вот…
— Да я не об угрозах вовсе! Я о… — Можайский вернул себе письмо и сверился с текстом. — О птичкиной голове. Что вы об этом скажете?
Гесс снова только и сделал, что пожал плечами:
— Постараемся, но вы же видите, как всё пошло… наперекосяк! Добудем ли мы эту голову? Еще вопрос!
Можайский кивнул:
— Вы правы: вопрос.
Обменявшись этими нехитрыми мнениями, Можайский и Гесс разошлись, каждый занявшись своими собственными делами. А почему так — чуть ниже.
9.
Когда Можайского «повязали» на Санта-Лючии, Гесса — по невероятно счастливой случайности — с ним не было. По такой же случайности синьор Таламини в своей статье не обмолвился о Гессе ни словом. Очевидно, Сушкин просто не счел нужным сообщать своему итальянскому респонденту еще и о Вадиме Арнольдовиче. Когда же поезд прибыл на вокзал, Гесс замешкался в вагоне-ресторане: собственно, ресторан уже был закрыт, но русскому путешественнику позволили закончить запоздалый завтрак. Вот так и получилось, что при задержании своего начальника Вадим Арнольдович не присутствовал, а сам факт того, что Можайский задержан, обнаружил, выглянув в окно: в тот самый момент, когда Вадим Арнольдович собирался отправить в рот кусок поджаренной колбаски, Можайский в сопровождении нескольких полицейских прошел по перрону.
Первым побуждением Вадима Арнольдовича было, конечно, бросить всё — колбаску, недопитый бокал легкого красного вина и любезно поглядывавшего из-за стойки стюарда, — чтобы сломя голову помчаться за новостями и собственно невесть куда уводившимся Можайским. Но природный здравый смысл тут же остудил этот порыв, нашептав на ухо очевидную истину: если в пасти оказалась голова, совершенно незачем засовывать в нее же и руки с ногами! Поэтому Гесс спокойно закончил завтракать, а после — с таким же олимпийским спокойствием проследовал в купе, где это олимпийское спокойствие сменилось на мгновение тревогой: исчез не только саквояж Можайского, но и его — Гесса — собственный!
«Что за ** ***?!» — чисто по-русски воскликнул Вадим Арнольдович, однако и теперь здравый смысл пришел ему на выручку. — «А!» — пробормотал Вадим Арнольдович. — «Понимаю!»
Он и в самом деле всё понял правильно: Можайский, спасая своего помощника от задержания, прихватил и его саквояж — в надежде, что вошедшая в пословицу небрежность итальянских полицейских и на этот раз немножко затмит им разум и не позволит увязать два и два. Можайский решил, что если саквояж Гесса оставить на месте, то уже сразу возникнет вопрос о спутнике. Но если саквояж Гесса взять, как ни в чем не бывало, с собой, то полицейские решат, что в купе Можайский ехал один. Так и вышло: любезный капитан, помогая
Гесс остался на воле!
«Но что теперь?» — подумал Вадим Арнольдович.
И решил:
«Отправлюсь-ка я в тот самый отель, о котором говорил Юрий Михайлович!»
Как выяснилось чуть позже, решение было правильным: оно соответствовало тому, чего от Гесса ожидал Можайский.
10.
Отель, в который въехал — или вплыл? — Вадим Арнольдович, находился в месте весьма примечательном, но давно уже пришедшем в упадок. Здание — некогда весьма импозантный особняк — с трех сторон окружалось водой: двумя каналами и речкой. Выглядело это чарующе, но… внешняя штукатурка здания давно не обновлялась, выходившая на речку стена имела явные признаки разрушения, с кровли местами исчезли декоративные балясины — любимое украшение эпохи Возрождения и всех тех, кто подделывается под ее стилистику.
Внутренние помещения, отведенные под номера, оказались подстать внешнему облику дома: сырые, плохо вентилируемые, обставленные скудно и мебелью настолько ветхой, что на тот же стул было страшно присесть, а кровать, казалось, не выдержит и первой на ней ночёвки. Реальность, разумеется, оказалась не настолько пугающей — мебель держалась вполне себе уверенно, — но мрачное впечатление убогости это ничуть не сглаживало.