– Ну что?! – выкрикнул он в очередной раз с такой мукой в голосе, что она наконец-то разлепила склеенные слезами веки и посмотрела на него. – Что ты от меня еще хочешь?! Ну не могу я больше ждать! Не могу!
Как будто они всю жизнь мечтали оказаться вдвоем, наедине, нескончаемые годы ждали этого и вот дождались, а она по какой-то вздорной глупости отказывает ему!
– Я не могу в машине, – прохрипела Эмма. – Я не могу в машине, понимаешь?
Илларионов какое-то мгновение таращился на нее изумленно, а потом погнал по улицам с сумасшедшей скоростью, как будто на светофорах горел только зеленый свет, а пробок не было и в помине, хотя наступил час пик. А она рыдала, рыдала… Теперь рыдала потому, что она-то в машине не могла, а Роман однажды смог. Да, смог, он сам ей рассказывал, когда в очередной раз
Илларионов приехад на рю де Прованс, и Эмма не могла сообразить, как и когда назвала адрес. А, ну да, что-то такое было… Ну вот, они приехали, и Эмма смутно видела сквозь завесу слез дом, подъезд… Кажется, кто-то из соседей столкнулся с ними внизу, может быть, это была графиня, которая вечно торчала в подъезде, потому что больше ей совершенно нечего было делать, она же одна жила, а в подъезде люди то и дело мелькают, все какое-то общение. Бедняжка, конечно, какая страшная это штука – женское одиночество… А потом в сознании Эммы настал какой-то провал, из которого она выбралась, ощутив ладонями горячие плечи, гладкую грудь, которая прижималась к ее груди, мохнатые, словно бы звериные, ноги, которые сплелись с ее ногами, и губы, которые терзали ее губы.
«Как, когда мы успели?..» – мелькнула мысль и пропала, и Эмма вся отдалась безумной скачке, потому что затянувшееся ожидание изнурило тело. Ведь нельзя, ведь невозможно же только гнаться за призом, нужно же наконец и получить желаемое, вожделенное!
Она прикрыла глаза, чтобы не видеть взмокшего от пота лица Илларионова, на котором проступало какое-то мальчишеское отчаяние и даже страх. Она понимала, что еще немного, еще совсем капелька этого страха – и с ним случится то же, что случилось с ней: он ничего не захочет, ничего не сможет. Но Эмма-то все про себя знала: она была скована цепями, нерасторжимыми цепями своей любви, ее теперешняя холодность была платой за эту любовь. Она была обречена испытывать счастье только с одним на свете человеком. Ведь и вчера, когда она заходилась в протяжных, мучительных стонах под придавившим ее Арманом, которого ненавидела, презирала и к которому больше ничего не чувствовала, она испытала это наслаждение лишь потому, что Арман был похож, пусть отдаленно, но все-таки похож на того, кого она любила и по ком истомилась, иссохла от ревности. Но сейчас, с Илларионовым, она хотела освободиться от воспоминаний, ведь, по счастью, не было более разных людей, чем этот, случайный партнер и тот – любимый, взлелеянный ею цветок. Хотела освободиться, но не могла.
– Помоги мне, – вдруг прошептал Илларионов умоляюще. – Помоги и мне, и себе. Скажи, что я должен сделать, чтобы у тебя получилось? Ну что…
Была тайна. Ее нельзя было выдавать. Но Эмма подумала, что эта тайна уже стала достоянием других женщин, иначе… иначе все было бы иначе! Ну а раз так, почему не открыть ее заодно и Илларионову? Ведь иначе Эмма его потеряет! А он еще нужен…
– Скажи, что ты сразу понял, что я тебя хочу, что ты не знаешь, как это делается! Скажи, что для тебя это в первый раз! Скажи, что ты боишься… боишься…
Илларионов глубоко вздохнул, приподнялся над ней на руках. Эмма не смотрела на него – зажмурившись, она вызывала в памяти другое лицо, другой голос, запах другого тела. И слова, которые мог сказать только тот, другой!
Она подсказывала – Илларионов покорно повторял. И шепот его, в первое мгновение принужденный, становился все жарче по мере того, как разгоралось в любовной горячке тело Эммы. И когда она в самый сладкий, самый заветный миг стиснула его, сжала, сдавила своими напрягшимися мышцами, он хрипло выкрикнул что-то бессвязное, уткнулся лбом в ее плечо и забился в судорогах и стонах вместе с ней. А она кусала губы, чтобы не выдать себя окончательно, чтобы не выкрикнуть то любимое имя, которое вырывалось у нее в такие мгновения…
В навалившемся полубеспамятстве-полусне Эмма с трудом осознавала, что Илларионов не разжимает объятий, хотя оба они уже лежали обессиленные, мокрые, опустошенные, ни на что больше не способные… только на то, чтобы медленно возвращаться к жизни. Губы его бродили по ее шее, щеке, виску.