Часов в одиннадцать я перестал бегать и приготовил чай. Была одна мысль, которую я почерпнул из подслушанного разговора, но, хотя мысль была, я сначала не мог уточнить ее и сформулировать. А подсказал ее мне сам джентльмен, что-то вроде того, а вдруг он и правда ее прогонит, вдруг его можно до этого довести? Не разрешит ли это проблему клетки, которая так трудно поддавалась определению? Джентльмен сказал, что никогда ее не отпустит, но самое упоминание об этом показывает, что такая возможность есть. Пусть доведет себя до точки своим паршивым характером или паршивой ревностью – не знаю точно, из-за чего он так бесится. Уж конечно, дело не только в моем появлении – школьный товарищ, ставший знаменитостью, звонит в его дверь, – хотя и это, несомненно, его не обрадовало. Если как следует взвинтить его, если все там у них полетит к черту и рассыплется прахом, тогда у нее не останется крыши над головой и не останется клетки, и она бегом прибежит прямо в мои объятия. Но с другой стороны, если довести его до точки, если мир его зашатается – что помешает ему изувечить ее, убить? От боли при этой мысли я и прыгал по скалам, как бешеный леопард. Ее вскрик в конце разговора: «Перестань, перестань, мне больно!» – сколько раз прозвучал он за все эти проклятые годы? Сил нет об этом думать. Я вскочил, расплескав чашку с чаем, и, громко что-то бормоча, снова выбежал из дому. Что мне делать? Столько всего теперь прояснилось, но я просто не мог обдумать, какой тактики держаться на последнем этапе. Я вообще не мог думать, а не мог потому, что не мог выкинуть из головы этот чудовищный разговор, он облепил меня, как густая, клейкая пена. Я должен спасти Хартли, теперь это слово «спасти» обрело наконец свой подлинный смысл. Но вот как?
А немного спустя Хартли словно сама пришла мне на помощь. Я увидел ее кроткое, бледное, несчастное лицо и ощутил нездешний покой, словно на меня повеяло ее присутствием. Я понял, что, прежде чем выступить в открытую, должен снова с ней поговорить, по возможности даже не один раз. Первым моим побуждением было сейчас же пойти в этот отвратный коттедж и увести ее. (Возможно, этого в конце концов и не избежать.) Но конечно же, ее нужно подготовить. Если дело дойдет до увода, нельзя допустить никакой промашки, никакой ошибки. Столько всего произошло в моем сознании, о чем она и не догадывается. Нужно дать ей понять, какую роль во всем этом играю я сам. Сейчас ни к чему искать с ней новых свиданий в деревне – она будет так расстроена и испугана, что и слушать толком не сможет. Все самое главное нужно объяснить ей в письме. Ведь, по моим предположениям, она, еще не зная моих намерений, больше всего боится собственного сердца. Откуда ей знать, нет ли у меня любовных отношений с какой-нибудь другой женщиной. Она, несомненно, настрадалась от раскаяния и тайной скорби по старой любви, так неразумно отвергнутой. Однако теперь я прозревал и ее другие, более конкретные страхи, и во мне закипал расслабляющий тревожный гнев на ничтожного ревнивца, что сидит у окна с биноклем, поджидая ее возвращения домой. Скоро я пришел к выводу – и сразу ощутил от этого облегчение, – что нужно просто написать ей длинное письмо, потом дать ей время вникнуть в него, откликнуться, и тогда уже… Понемногу оправляясь от смятения и страха, я с облегчением думал, что особой спешки нет, что сегодня мне не нужно подниматься к ее жилищу и решать, какой тактики держаться с ревнивым самодуром. Оставалось придумать, как передать ей письмо, но эта проблема не была неразрешимой, более того – кое-какие планы на этот счет у меня уже имелись.
Я закусил мясными консервами с красной капустой и маринованными орехами, доел остатки кураги и сыра. Ни хлеба, ни масла, ни молока в доме не было – утром я так бесновался, что и не вспомнил о покупках. Потом я отдохнул. Потом посидел над этим дневником, подгоняя его к сегодняшнему дню. Потом написал письмо Хартли, текст которого приведу немного ниже. Потом выстирал изрядную порцию белья и разложил сушить на солнце. Потом выкупался со ступеней у башни. Потом посидел возле башни, глядя, как предвечернее солнце разбрасывает густые черные тени позади круглых камней Вороновой бухты. Потом, увидев в отдалении каких-то туристов и вспомнив, что сижу голый, оделся и вернулся домой, прихватив по дороге высохшую стирку. А затем достал снимки Хартли, которые привез из Лондона, уселся в свое каменное кресло возле каменного корытца и стал медленно перебирать их, внимательно разглядывая.