Они пошли рядом, не касаясь друг друга, по обсаженной деревьями улице, вдоль реки. Гудзон, пахнущий весной и солью, принесенной из океана дневным приливом, медленно катил свои темные воды меж подернутых туманной дымкой берегов. Далеко на севере виднелась цепочка фонарей, освещавших мост в Нью-Джерси, на другом берегу раскинулся «Палисейдс»[22], базальтовые утесы которого вздымались, словно средневековые замки. Улица была безлюдна. Лишь изредка, шурша шинами по мостовой, мимо проносился автомобиль.
Ной и Хоуп молча шли вдоль реки, и лишь стук их одиноких шагов нарушал тишину ночи. Три минуты молчания, думал Ной, не отрывая глаз от своих ботинок. Четыре минуты, пять. Его охватило отчаяние. Это молчание являло собой некую греховную близость. В гулком отзвуке шагов, в том, как они сдерживали дыхание и нарочито старались не коснуться друг друга, спускаясь по неровному тротуару, чувствовались страсть и нежность. Молчание становилось врагом, предателем. Еще мгновение, сказал себе Ной, и эта спокойная девушка, которая застенчиво идет рядом с ним, поймет все. Как если бы он сейчас забрался на балюстраду, отделявшую улицу от реки, и в течение часа признавался ей в любви.
– Нью-Йорк должен пугать девушку из провинции, – пробормотал он, осипнув от волнения.
– Нет, меня большой город не пугает.
– Дело в том, – в отчаянии продолжал Ной, – что Нью-Йорк очень уж переоценивают. Он старается показаться этаким всезнайкой, космополитом, но на самом деле, если приглядеться повнимательнее, ему свойственен непреложный провинциализм. – Ной улыбнулся: хорошее он употребил слово – «непреложный».
– Я так не думаю.
– Что?
– Мне Нью-Йорк не кажется провинциальным городом. Особенно после Вермонта.
– О… – Ной покровительственно рассмеялся. – Вермонт.
– А где вам пришлось побывать, помимо Нью-Йорка? – спросила Хоуп.
– В Чикаго, – без запинки ответил он. – В Лос-Анджелесе, Сан-Франциско… Везде. – И он небрежно взмахнул рукой, всем своим видом показывая, что ему довелось поездить по свету, а назвал он лишь те города, что первыми пришли ему на ум. Если бы он огласил весь список, то в него наверняка вошли бы и Париж, и Будапешт, и Вена. – Должен, однако, признать, – продолжал Ной, – что в Нью-Йорке прекрасные женщины. Одеваются они, может, чересчур крикливо, но в красоте им не откажешь. – Он вновь радостно отметил, что не сбился с правильного тона, но все-таки с некоторым беспокойством взглянул на девушку. – Американки, конечно, особенно хороши в молодости. А с возрастом… – Он вновь попытался пожать плечами. Получилось. – Лично я отдаю предпочтение европейским женщинам. Они расцветают в том возрасте, когда американки превращаются в гарпий с расплывшимся задом, у которых остается только одна страсть – бридж. – Ной опять бросил на Хоуп нервный взгляд. Но ее лицо нисколько не изменилось. Она отломила с кустика веточку и рассеянно вела ею по каменной балюстраде, словно размышляя над его словами. – Европейская женщина в годах уже прекрасно знает, что нужно мужчине… – Ной лихорадочно пытался вспомнить хоть одну знакомую ему европейскую женщину. Взять хотя бы ту подвыпившую прачку, которую он встретил в ночь смерти отца. Вполне возможно, это была полька. Польша – не такая уж романтичная страна, но точно в Европе.
– И что же нужно мужчине? Что знают европейские женщины?
– Они умеют покоряться, – отчеканил Ной. – Мои знакомые женщины утверждают, что у меня феодальные замашки… – «О, друг, любезный мой друг, склонившийся сейчас над пианино, прости меня за это воровство, я обязательно все возмещу, возмещу сторицей».
И тут словно раскрылись шлюзы. Ной заговорил легко и непринужденно:
– Искусство? Что такое искусство? Я категорически не приемлю бытующего в наши дни утверждения, что искусство загадочно, а с художника взятки гладки.
Женитьба? Что есть женитьба, как не вынужденное признание некоторой частью человечества того факта, что мужчины и женщины понятия не имеют, как им ужиться друг с другом в одном мире.
Театр? Американский театр? Разумеется, в нем есть детская непосредственность, но чтобы в двадцатом веке воспринимать театр как искусство… – Ной высокомерно рассмеялся. – Я отдаю свой голос Диснею.
В какой-то момент они огляделись и поняли, что отшагали вдоль реки тридцать четыре квартала, что вновь зарядил дождь и уже очень поздно. Стоя вплотную к Хоуп, прикрывая ладонью зажженную спичку, чтобы посмотреть, сколько натикало на его наручных часах, Ной вдохнул тонкий аромат волос девушки, смешанный с запахом реки, и решил, что пора замолчать. Слишком уж мучительно давался ему этот поток пустых слов, до смерти надоело изображать искушенного в жизни скептика, поучающего юную дилетантку.
– Уже поздно, – отрезал он. – Пора возвращаться.