Направляясь к саду имени Петровского, Сева остановился у тележки мороженщика с пятью огромными, похожими на артиллерийскую батарею банками, в которых было розовое, лимонное, зеленое и даже какое-то фиолетовое мороженое, и, так же набычившись, приказал:
— Из всех! И имейте в виду — с верхом!
Мороженщик, поглядев на его новую кепку, застучал ложкой и, выбирая из всех банок, под конец щедро запустил ложку в последнюю, положил с лихвой и вручил Севе столбик, похожий на радугу.
— С получкой, Сева!
— Понятно, — отвечал Сева, с азартом принимаясь за вафлю.
Покончив с мороженым, он облизал пальцы, подошел к освещенному окошечку кинокассы и угрюмо сказал:
— Первый ряд.
— Большая получка? — спросила кассирша, выглядывая из кассы, как ворон из гнезда.
— С меня хватит! — отвечал Сева.
И, предъявив билет контролеру, скрипя сандалиями по золотому песку аллей. Сева пошел туда, где скоро засверкал волшебный зеленый свет.
Что было дальше, я уже не видел, потому что висел на заборе и глядел поверх голов на безумную, неправдоподобную скачку Гарри Пиля.
Но с тех пор я с утра уходил на пустынный, заросший колючками двор, где в заброшенном ветхом сарае уместилась маленькая механическая мастерская, заваленная всяким ржавым хламом, старыми ведрами, примусами, мясорубками.
На вывеске был изображен кудрявый господин с паяльником, чинящий огромный, как самовар, шипящий примус.
Но сам хозяин, как это часто бывает в жизни, совсем не был похож на свою вывеску. Маленький, горбатый, с красноватой всклокоченной бородкой, он подымал очки и обычно меня спрашивал:
— Ну, что тебе, мальчик, надо, и что ты, мальчик, сюда ходишь без зазрения совести?
Я жадно вдыхал нетленный, крепкий дух железа. Как это нужно было сейчас мне! Я смотрел в огонь горна и слушал, как сопит насос.
И когда запускали старый токарный станок, жужжала трансмиссия, шуршал чиненый и перечиненный, сшитый из кусков, с бурыми заплатами бронзовый ремень, — из-под резца ударял фейерверк искр и ползла скрежеща мокрая, сверкающая стружка. Я стоял, глубоко ощущая металлический ветер индустрии, и старые велосипедные спицы казались мне спицами машины времени.
Вот что-то дрогнуло в воздухе, и гудок 5-й госмельницы загудел. Сначала тихо, робко, просяще, а потом, разрастаясь, все набирая силу, поплыл над садами, над сонными, поросшими крапивой пустырями, над всем зеленым, тихим, всем светом забытым городком, улетая куда-то далеко-далеко в поле, заполняя своим гулом весь воздух, все окрестности, все расстояние от земли до неба; и вот уже самый воздух гудит, и, вибрируя, зовет куда-то, и говорит, что есть мир другой, огромный, где шумят машины, трансмиссии.
Я стою и слушаю гудок. Я вдыхаю, впитываю его всеми силами, и мощный, подымающий сердце гудок уносит меня. Какая в нем горловая мощь, какое обещание труда и честной, чистой, смело завоевывающей себя жизни!..
Когда я проснулся, поезд стоял на узловой станции.
Звонил колокол, и все наполнено было пыльным солнцем.
Я пошел к киоску и купил свежую, еще пахнущую мокрой типографской краской газету «Киевский пролетарий». Потом выбирал в корзине спелые, сочные, горячие вишни.
— Выбирай, выбирай, хлопчик, все как куколки! — говорила баба.
Потом я долго стоял у паровоза, ел вишни и наблюдал его мощную, горячую, в белом пару работу.
Ах, как звонили станционные колокола, как пели, долго, истошно, ненасытно, предвещая приближение к большому городу.
Часть вторая
Карусель
1. Я приезжаю в большой город
В веселом и ярком свете утреннего солнца на дальних холмах возник белокаменный город. Розовые утесы домов летели навстречу, поворачивались, кружились, долго бежали рядом с поездом, будто звали нас остановиться, и поглядеть в их открытые окна, и поговорить с людьми.
А поезд гудел и гудел, и все перед ним расступалось, и он с громом ворвался в черную путаницу путей, и неожиданно выплыло огнедышащее депо со стадом живых, горячих паровозов на темных маслянистых путях.
Носильщики в белых передниках с большими медными бляхами, агенты в красных экстренных фуражках, встречающие и провожающие, праздничная, возбуждающая суета большого шумного вокзала — все сразу хлынуло на меня.
Народ повалил из поезда, и, стиснутый со всех сторон, я медленно двигался в живом потоке через перрон, через душные, воняющие хлором и портянками вокзальные залы, когда вдруг чья-то грубая рука схватила меня за воротник.
Надо мной стоял верзила, и у него была как бы двухэтажная голова: маленькая, куполообразная дынька завершала мордатое лицо с твердыми мельничными скулами и каменным подбородком.
— Где взял чемодан?
— Это мой.
— Рассказывай сказки!
— Но это мой.
— Рассказывай басни!
— Пусти! Не приставай! Цаца аккуратная! — заговорили вокруг.
И толпа, подхватив меня, вынесла на просторную, залитую солнцем привокзальную площадь, полную движущихся трамваев, перезвона, автомобильных сирен, крика извозчиков, сидевших высоко на козлах, натягивая поводья, причмокивая, сбивая шапку на затылок, зазывая седоков.
— Подросточек, а подросточек! На дутиках!