— Таких не видели, — небрежно кинул он, снова сплюнул и засунул руки в карманы длинных брюк. Он хоть и был пониже меня, но смотрел куда-то поверх моей головы.
— А ты чего фасонишь? — сказал я.
Он, не отвечая, продолжал спокойно смотреть поверх моей головы и насвистывать.
— Будешь фасонить, можно и в зубы получить, — кипятился я, завидуя его спокойствию.
Подошли еще двое, ужасно похожие друг на друга братья-близнецы, оба в маленьких кепочках-бескозырках и в белых гамашах.
— Здорово, Шамай! — в один голос произнесли близнецы.
— Здорово, Шура-Бура! — отвечал Шамай.
— В чем дело, Шамай? — опять в один голос спросили близнецы.
— Кто-то тут тявкает, — ответил Шамай, все продолжая глядеть поверх моей головы.
— Это ты тявкаешь? — спросили Шура-Бура.
— А отчего он фасонит? — сказал я.
— Это ты фасонишь, Шамай? — сказали Шура-Бура.
Шамай насмешливо посмотрел на мою кепку с наушниками.
— Важный картуз!
— Мировецкий! — согласились близнецы.
И больше они мной не занимались.
— Сегодня на ковре Человек Квадрат, — сообщил Шамай.
— А где дядя Пуд, чемпион чемпионов? — спросили близнецы.
— Дядя Пуд в Курске, у изголовья больной матери.
— А Збышко Цыганевич?
— Збышко Цыганевич отдыхает на лоне Кутаисской губернии.
— А Маска Инкогнито? — интересовались близнецы.
— Маска Инкогнито и Маска Динамо в настоящее время по дороге навстречу знойным лучам Рио-де-Жанейро, — отвечал всезнающий Шамай.
— Я его спросил, где он живет, а он фасонит, — вмешался я в разговор.
— А кто ты есть? — закричали Шура-Бура.
— А вы кто есть? — рассердился я.
— Покажи ему, кто мы есть! — закричали близнецы.
— Ну, вы, на полтона ниже, — сказал я и попытался сплюнуть, как Шамай.
— Джиу-джитсу? — спросил меня Шамай.
— Врежь ему, старик, врежь! — сказали Шура-Бура.
Шамай схватил мою руку и вдруг так повернул, будто всадил в нее длинную иглу, и в то же мгновение я уже лежал на земле.
Все захохотали.
— Топаем, Шамай, — сказали близнецы.
И, заложив руки в карманы длинных брюк, все трое, не оборачиваясь, пошли в белых гамашах вверх по улице. Каменная, уходящая к небу серым ущельем улица с черными чугунными воротами и черными чугунными решетками показалась мне враждебной, чужой.
В эту первую ночь я долго не мог заснуть, слушал скрежет трамваев и дальние перекликающиеся свистки, случайные, непонятные. А когда все стихло, стали слышны крики паровозов, гром проходящих поездов.
Неужели где-то там еще лают собаки по дворам, шумит листва за окном и цветет настурция?
И вот я ясно вижу, как я выхожу из этого дома, иду на вокзал, сажусь в поезд и еду. Я вижу родной городок. Я иду по его ночным улицам, я вижу дом, калитку. Я стучусь в дверь…
— Ну что ты плачешь? — разбудили меня посреди ночи.
— Я не плачу.
— Как же нет: у тебя и глаза мокрые!
— Это я во сне плачу, а так я не плачу.
— Ну спи, спи.
Но уснуть я уже не мог. Лунный свет освещал незнакомую, с ободранными, грязными обоями комнату. Тихо и страшно. Мне стало не по себе, и впервые я почувствовал сердце, и будто взял его в руки, и стиснул в нем тоску, и стиснул зубы, и шептал сам себе: «Не сдамся, не сдамся».
4. 80 000 километров под водой
Я стал жить на седьмом этаже, в доме, похожем на скалу, в угловой комнате. Из круглого окна видны были крыши, дальние улицы и поезда на железной дороге. Поезда змейкой уходили за город, и над ними вился паровозный дым.
Я вставал рано утром, когда все еще спали, и тихонечко, на цыпочках проходил через комнату, где жила чужая семья и за ширмой храпели и кашляли, мимо большой никелированной кровати, на которой лежали с открытыми глазами, и смотрели на меня, и молча провожали, пока я не проходил, чтобы не взял чего со стола, не подошел к буфету.
Я выходил на холодную утреннюю лестничную площадку, где стаей собирались кошки, и в смутном свете лампочки закалял себя гимнастикой, а потом шел на кухню с огромной кафельной, похожей на пароход плитой, где пахло обглоданными костями, бельевыми корзинами, чужой жизнью.
Я потихоньку открывал кран и ждал, пока пойдет очень холодная вода, обливал себя ледяной водой, растирая тело до красноты.
А потом я шел на биржу труда подростков.
Поднявшееся над краем города солнце золотило крыши, и открытые окна верхних этажей, и вершины каштанов.
Сначала я шел к Сенному базару, где уже было шумно, гремели возы, пахло укропом, свежей, скрипящей капустой, гусями, а потом спускался на Крещатик, к Пролетарскому саду, на большую круглую площадь, которую огибали красно-желтые трамваи.
И тут открывалось то, ради чего приехал, что так жадно, с завистью наблюдал: живой, бурный, все нарастающий шумный рабочий поток. В замасленных кепках, в синих спецовках, в рыжих башмаках рабочие штурмом брали маленькие, узенькие, почти игрушечные старые киевские трамваи, со скрежетом, с натугой и ревом уходившие вверх к Печерску и с диким звоном, все тормозя, обвалом несшиеся вниз на Подол.
Я втискивался в трамвай, в месиво тел, сжатый со всех сторон в шатающемся, дребезжащем вагончике, медленно ползущем в гору мимо днепровских парков к рабочему Печерску.