И то ли действительно все дело в песне, или же это слепит глаза слишком яркое, жгучее солнце, но батальон, немного рисуясь своей выправкой и умением, понимающе и благодарно гаркает, троекратно раскалывая наш замкнутый двор грохочущим эхом:
— Служим!..
— Советскому!..
— Союзу!..
Нас вызывают из строя поочередно.
Мы — каждый по-своему: один громко, другой тихо, третий очень размеренно, спокойно — повторяем слова присяги:
— «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… вступаю в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии и торжественно клянусь…»
В сущности, война для нас начинается только сейчас. Не 22 июня, когда кто-то неведомый, незнакомый нам уже сражался и умирал там, на границе, а сейчас, сию минуту, когда мы сами даем на верность Родине эту железную клятву.
— «Но если же… по злому умыслу… я нарушу эту мою торжественную присягу, — в этом месте голос у каждого немного звенит, — то пусть меня постигнет суровая кара советского закона… всеобщая ненависть и презрение трудящихся!»
Я даю клятву, какой никогда никому не давала, и думаю: в сущности, чего Родина ждет от меня? Ведь не подвигов, не героизма она от меня ожидает, совсем нет, а простого исполнения служебных обязанностей.
Если мне командиры прикажут пойти умереть, я должна буду встать и пойти умереть. И все! И это будет всего только моя будничная обязанность, исполнение такого-то и такого-то параграфа боевого устава. Это только работа, а вовсе не подвиг. От меня ждут работы, как всякой работы. Вот я и обязуюсь честно работать. Что же тут такого?!
— Вольна-аааа! Р-разойдись!..
Теперь у нас весь день будет праздник.
Мы обнимаемся и поздравляем друг друга. Помогаем соседу прикрепить к петлицам гимнастерки колючие красные треугольнички. В каждую петличку по две штуки. Нам, медсестрам, присвоено звание сержанта медицинской службы. На ярко-зеленом сукне, цвете военной медицины, эти эмалевые треугольнички выглядят очень нарядно, как маленькие алые паруса.
Настроение у меня сегодня какое-то «летящее».
— Углянцева! — подзывает меня Иван Григорьевич. — Поди-ка сюда!
— Есть Углянцева!
Я с готовностью гляжу в лицо Петрякову. Сейчас я могу «лететь» куда угодно. Куда он прикажет. Но он только хмуро глядит на меня:
— Это ты подсунула мне под дверь письмо?
— Так точно, я, товарищ военврач третьего ранга.
— Спасибо. Откуда оно у тебя?
— Комиссар второго полка Шубаров приказал передать, — Мне нравится четкий уставной разговор.
— Он был на совещании?
— Да.
— Так, комсорг. А кто букет тебе приказал передать?
— Букет? Какой букет?!
Он пристально, с укоризной глядит на меня.
— Ничего не знаю, Иван Григорьевич.
— Уж так-то не знаешь? — спрашивает он, и мне под его взглядом становится как-то неловко. — А я полагал, что ты все знаешь, что делается у нас в батальоне…
Петряков прав. Еще бы мне было не знать, что делается у нас в батальоне! Знаю и то хорошо, кто поставил в его комнату осенний букет, да только это не я.
Мне кажется, Петряков сегодня тоже куда-то с нами «летит». Такое у него настроение. И мне жаль, что я должна его обмануть.
— Нет, не знаю, Иван Григорьевич…
— Ну ладно, иди! Бог с тобой! — говорит комбат.
Отойдя от него, я тотчас ловлю Марьяну за рукав, говорю ей сердито:
— Ты что? Опять… как тогда?!
— О чем ты? — Марьяна делает удивленные, непонимающие глаза. — Не знаю, о чем ты говоришь.
— Не притворяйся! Я только что говорила с комбатом…
— Ну и что? — Из-под зеленого шалашика армейской пилотки — две нежные ямочки на щеках и синие, чуть растерянные глаза.
А я говорю уже зло, с расстановкой:
— А то, что комбату кто-то дарит цветы. И он не знает, кто именно. Думает — я.
— Ах, это…
Марьяна медленно, густо краснеет.
Вот тихоня! — ругаюсь я. — И что это за манера — исподтишка делать гадости! Ты не можешь не обидеть хорошего человека!
— Нет! Что ты, что ты! — пугается вдруг Марьяна. — Ты думаешь, он обиделся, да?
На смущенном ее лице я вижу перебегающие тени сомнений.
— Ты не скажешь ему, что это я? — спрашивает вдруг Марьяна с волнением. — Дай честное слово!
— Нет, такого слова я тебе не дам. Я Ивана Григорьевича уважаю…
— Понимаешь, я тоже. Мне кажется… Я хотела… — она умолкает и глядит на меня растерянно, потрясенно.
— Ах, вот как, тебе кажется?! Представляешь, мне тоже сейчас показалось… — Я долго смотрю ей в глаза и крепко сжимаю ей руку. — В таком случае… желаю успеха, Марьяна! Салют!
Петряков был в медроте, когда его вызвали к телефону из штаба дивизии.
За окном серой мышью шуршал мелкий осенний дождь, а здесь, в комнатах у медсестер, было тихо, уютно, тепло. Мягко белели накрахмаленные занавески. По-домашнему пахло нагретым кафелем печек-голландок, и Иван Григорьевич даже помедлил немного — так не хотелось ему отсюда уходить.
Шел спор о сочувствии к чужому страданию, о милосердии и любви к людям.